Шрифт:
И когда они под вечер выехали в поле, уже смеркалось и падал редкий снежок на кожаный фартук шарабана.
— Самое замечательное то, что всё это необыкновенно! Здесь свои законы и такая свобода, какой мы не знали ещё. Правда, я переменился? — спросил Глеб, возбуждённо оглядываясь на сидевшую рядом с ним девушку. — Я ожил здесь!
Ирина нагнулась вперёд, чтобы заглянуть в лицо Глеба, и сказала:
— Правда, вы совсем другой. У вас теперь нет в лице той прозрачной бледности, той неврастеничности, а в глазах той тоски, какая была прежде.
— Говори мне «ты», — сказал Глеб, посмотрев Ирине в глаза. — Здесь в с ё п о з в о л е н о.
— Хорошо, — сказала, покраснев, Ирина и, зардевшись ещё больше, прибавила: — Ты видел того офицера, который ехал со мной и стоял сзади меня на площадке?
— Да. Ну?
— Знаешь, что он спросил у меня?
— Что?
Ирина несколько времени смотрела на Глеба молча.
— Нет, не могу. Мне стыдно, — проговорила она наконец.
— Ну, скажи же, в чём дело? — говорил Глеб с преувеличенным оживлением и в то же время боясь, что это окажется менее интересно для него, чем ей представляется.
— Он спросил меня: «Это ваш муж?» И я, сама не знаю почему, сказала, что муж.
Глеб как-то насильственно улыбнулся.
— Как странно, — сказал Глеб, чтобы не молчать, — для тебя форма всё ещё имеет значение, а з д е с ь уже кажется дикой всякая форма.
— Нет, это неправда, — возразила Ирина, — когда я п о ч у в с т в у ю, для меня уже ничто не имеет значения.
— Валентин когда-то говорил, что смерть делает иной масштаб для оценки вещей. И здесь, рядом со смертью, я вылечился от всех своих болезней. Как мне смешны теперь все те «высшие» вопросы: бог, бессмертие, смысл жизни. Здесь главный закон — смерть и борьба с ней, — сказал Глеб. — А, чёрт! Поворот пропустил. Что за глупая лошадь!
Он повернул лошадь назад и, выехав на дорогу, продолжал:
— Ты понимаешь, здесь всё ново, здесь жизнь начинаешь сначала. И разве наша близость с тобой обычна? А она возможна оказалась только здесь.
Глеб говорил это, а в глубине его сознания шевелилась тревожная мысль о том, что всё вышло слишком просто и доступно.
Ирина в порыве искреннего чувства, без всякой ожидаемой борьбы, прильнула к нему, как своя. И Глеб вдруг с испугом почувствовал, что вся напряжённость взволнованного счастья, какая у него была в ожидании встречи, теперь разрядилась и грозила погаснуть совсем.
Он привёз Ирину к себе, и, когда они разделись, он, в ожидании самовара, стал показывать ей свою квартиру, причём преувеличенно оживлённо говорил и суетился, боясь всякого молчания.
Об Анне они, по молчаливому уговору, не упоминали ни одним словом.
Ирина начала работать в лазарете.
Она только тут узнала размеры своих сил: не отходя ни на минуту, подавала она бинты, делала перевязки, обмывала раны, и у неё, вместе с ужасом перед безмерностью человеческих страданий, вырастало возмущение и ненависть к тем, кто смотрит на войну как на что-то законное и даже нормальное.
Но ещё более она ненавидела тех, кто от войны получал только выгоду. Ежедневно приезжали какие-то уполномоченные, ревизоры всяких рангов, катавшиеся по фронту и чувствовавшие себя начальством, которому по положению присвоен почёт и подобострастное уважение с отданием чести. То, что её привлекало в Глебе в первый момент их встречи, здесь совсем исчезло. Тогда она смотрела на него, как на человека, мысль которого далека от земли с её слишком реальными и низменными интересами. Он ей казался одним из тех благородных мечтателей, которые мучаются поисками смысла жизни и терзаются человеческими страданиями.
А теперь Глеб с удовольствием говорил, что его нервы закалились и он равнодушно смотрит на страдания изуродованных людей.
Он вошёл во вкус организационной работы, окреп и возмужал.
Глеб судил теперь о людях не со стороны внутренней их ценности, а со стороны их пригодности к выполнению военных целей. У него было теперь только количественное отношение к людям. Он считал их группами, партиями, полками, ротами.
Он говорил иногда Ирине:
— Если бы наше дрянное правительство не мешало общественным организациям, не было бы ни позорного лодзинского разгрома, ни отсутствия снарядов. Буржуазия не допустила бы этого. Она энергична и сильна… и т. п.
Ирина, не желая спорить, не возражала, но внутренне чувствовала в этом какую-то неправду.
LXVII
После лодзинского разгрома Рузский потребовал отвода всех армий, и они, потеряв триста тысяч человек, отошли назад к Висле. Продолжать сражения было невозможно. Наступательные действия постепенно прекратились, и обе стороны начали закапываться в землю для ведения позиционной войны.
Отступление русских армий вызвало негодование всего либерального русского общества.