Шрифт:
Приливала и отливала моя радужная кровь. Я решил ждать до половины десятого. Вернувшись в холл, я застал там перемену: некоторое число лиц, в цветистом шелку или черном сукне, образовало отдельные небольшие группы, и эльф случая потешил мой взгляд прелестным ребенком Лолитиных лет, в платье Лолитиного фасона, но белом, и с белой ленточкой, придерживавшей ее черные волосы. Она не была особенно хорошенькая, но она была нимфетка, и ее голые, бледно-фарфоровые ноги и лилейная шея образовали на одно незабвенное мгновение чрезвычайно приятную антифонию (если можно выразить музыкальным термином ощущение в спинном мозгу) к моей жажде Лолиты, румяной и загорелой, возбужденной и оскверненной. Бледненькая девочка почувствовала мой взгляд (который был, впрочем, совершенно небрежным и благодушным) и, будучи до смешного застенчивой, ужасно смутилась, закатывая глаза, и прижимая тыл руки к щеке, и одергивая платьице, и наконец повернулась ко мне худыми подвижными лопатками, нарочито разговаривая со своей коровистой мамашей.
Я покинул шумный холл и вышел наружу; некоторое время я стоял на белых ступенях, глядя на карусель белесых ночных мотыльков, вертевшихся вокруг фонаря в набухшей сыростью черноте зыбкой беспокойной ночи, и думал: все, что сделаю, все, что посмею сделать, будет, в сущности, такая малость… Вдруг я почуял в сумраке, невдалеке от меня, чье-то присутствие: кто-то сидел в одном из кресел между колоннами перрона. Я, собственно, не мог его различить в темноте, но его выдал винтовой скрежет открываемой фляжки, за которым последовало скромное булькание, завершившееся звуком мирного завинчивания. Я уже собирался отойти, когда ко мне обратился незнакомый голос:
«Как же ты ее достал?»
«Простите?»
«Говорю: дождь перестал».
«Да, кажется».
«Я где-то видал эту девочку».
«Она моя дочь».
«Врешь – не дочь».
«Простите?»
«Я говорю: роскошная ночь. Где ее мать?»
«Умерла».
«Вот оно что. Жаль. Скажите, почему бы нам не пообедать завтра втроем? К тому времени вся эта сволочь разъедется».
«Я с ней тоже уеду. Спокойной ночи».
«Жаль. Я здорово пьян. Спокойной ночи. Этой вашей девочке нужно много сна. Сон – роза, как говорят в Персии. Хотите папиросу?»
«Спасибо, сейчас не хочу».
Он чиркнул спичкой, но оттого, что он был пьян, или оттого, что пьян был ветер, пламя осветило не его, а какогo-то глубокого старца (одного из тех, кто проводит остаток жизни в таких старых гостиницах) и его белую качалку. Никто ничего не сказал, и темнота вернулась на прежнее место. Затем я услышал, как гостиничный старожил раскашлялся и с могильной гулкостью отхаркнулся.
Я покинул веранду. В общем прошло уже полчаса. Напрасно я не попросил у него глотка виски. Напряжение начинало сказываться. Если скрипичная струна может страдать, я страдал, как струна. Однако было бы неприлично показать, что я спешу. Пока я пробирался сквозь созвездие людей, застывших в одном из углов холла, ослепительно блеснул магний – и осклабившийся пастор Браток, две дамы патронессы с приколотыми на груди неизбежными орхидеями, девочка в белом платьице и, по всей вероятности, оскаленные зубы Гумберта Гумберта, протискивающегося боком между зачарованным священником и этой девочкой, казавшейся малолетней невестой, были тут же увековечены, – поскольку бумага и текст маленькой провинциальной газеты могут считаться вековечными. У лифта стояла другая щебечущая кучка. Я опять предпочел лестницу. Номер 342 находился около другой, наружной лестницы для спасения на случай пожара. Можно было еще спастись – но ключ повернулся в замке, и я уже входил в комнату.
– 29 -
Дверь освещенной ванной была приоткрыта; кроме того, сквозь жалюзи пробивался скелетообразным узором свет наружных фонарей; эти скрещивающиеся лучи проникали в темноту спальни и позволяли разобраться в следующем положении.
Одетая в одну из своих старых ночных сорочек, моя Лолита лежала на боку, спиной ко мне, посредине двуспальной постели. Ее сквозящее через легкую ткань тело и голые члены образовали короткий зигзаг. Она положила под голову обе подушки – и свою и мою; кудри были растрепаны; полоса бледного света пересекала ее верхние позвонки.
Я сбросил одежду и облачился в пижаму с той фантастической мгновенностью, которую принимаешь на веру, когда в кинематографической сценке пропускается процесс переодевания; и я уже поставил колено на край постели, как вдруг Лолита повернула голову и уставилась на меня сквозь полосатую тень.
Вот этого-то вошедший не ожидал! Вся затея с пилюлькой-люлькой (подловатое дело, entre nous soit dit) имела целью навеять сон, столь крепкий, что его целый полк не мог бы прошибить, а вот, подите же, она вперилась в меня и, с трудом ворочая языком, называла меня Варварой! Мнимая Варвара, одетая в пижаму, чересчур для нее тесную, замерла, повисая над бормочущей девочкой. Медленно, с каким-то безнадежным вздохом, Долли отвернулась, приняв свое первоначальное положение. Минуты две я стоял, напряженный, у края, как тот парижский портной, в начале века, который, сшив себе парашют, стоял, готовясь прыгнуть с Эйфелевой башни. Наконец я взгромоздился на оставленную мне узкую часть постели; осторожно потянул к себе концы и края простынь, сбитые в кучу на юге от моих каменно-холодных пяток; Лолита подняла голову и на меня уставилась.
Как я узнал впоследствии от услужливого фармацевта, лиловая пилюля не принадлежала даже к большому и знатному роду барбиталовых наркотиков: неврастенику, верящему в ее действие, она, пожалуй, помогла бы уснуть, но средство было слишком слабое, чтобы надолго уложить шуструю, хоть и усталую нимфетку. Неважно, был ли рамздэльский доктор шарлатаном или хитрецом. Важно, что я был обманут. Когда Лолита снова открыла глаза, я понял, что, даже если снотворное и подействует через час или полтора, безопасность, на которую я рассчитывал, оказалась ложной. Тихо отвернувшись, она уронила голову на подушку – на ту, которой я был несправедливо лишен. Я остался лежать неподвижно на краю бездны, вглядываясь в ее спутанные волосы и в проблески нимфеточной наготы, там, где смутно виднелась половинка ляжки или плеча, и пытаясь определить глубину ее сна по темпу ее дыхания. Прошло некоторое время; ничего не изменилось, и, набравшись смелости, я решил слегка пододвинуться к этому прелестному, с ума сводящему мерцанию. Но едва я вступил в его теплую окрестность, как ровное дыхание приостановилось, и на меня нашло ужасное подозрение, что маленькая Долорес совершенно проснулась и готова разразиться криками, если я к ней прикоснусь любой частью своего жалкого, ноющего тела. Читатель, прошу тебя! Как бы тебя ни злил мягкосердечный, болезненно чувствительный, бесконечно осмотрительный герой моей книги, не пропускай этих весьма важных страниц! Вообрази меня! Меня не будет, если ты меня не вообразишь; попробуй разглядеть во мне лань, дрожащую в чаще моего собственного беззакония; давай даже улыбнемся слегка. Например, – мне негде было преклонить голову (чуть не написал: головку), и к общему моему неудобству прибавилась мерзкая изжога (от жаренного в сале картофеля, который они смеют тут называть «французским»!).
Она опять крепко спала, моя нимфетка; однако я не дерзал пуститься в волшебное путешествие. «La Petite Dormeuse ou l'Amant Ridicule». Завтра накормлю ее теми прежними таблетками, от которых так основательно цепенела ее мать. Где они – в переднем ящичке автомобиля или в большом саквояже? Может быть, подождать часок и тогда опять попробовать подползти? Наука нимфетолепсии – точная наука. Можно ровно в секунду, если прижаться. На расстоянии в один миллиметр надо считать секунд десять. Подождем.