Шрифт:
Короткая пауза – только для того, чтобы набрать воздуху в легкие, – и громовым голосом продолжает:
– Нет, не рождение твое мы празднуем, Бенжамен Малоссен, но твои бесчисленные воскрешения!
Раздались фанфары, такие же громогласные, какие обычно звучат при появлении Цезаря на экранах.
– Грандиозно! Как тебе? – прокричала мне в ухо Королева Забо.
– Ибо, я спрашиваю, глядя тебе прямо в глаза, в самую глубь темного омута твоей души, – вновь заговорил оратор, как только фанфары умолкли, – находился бы ты сегодня среди нас, Бенжамен, если бы тот (он указал на инспектора Карегга) не вытащил тебя из окровавленных когтей твоих разъяренных коллег или если бы этот (ткнул он пальцем в дивизионного комиссара Кудрие) не спас тебя от истребителей в Магазине, наконец, если бы те двое (махнул он в сторону Бертольда и Марти) не вырвали тебя из ленивой безмятежности клинической смерти?
Он перечислил каждого из моих спасителей, и каждое произнесенное им имя вызывало шквал аплодисментов, когда же очередь дошла до Стожила и Тяня, зал встал, скандируя их имена, а свет зажигался и гас в такт дружному хлопанью; и я, пользуясь все оглушающим гвалтом, взвыл, как телок, томясь одной мыслью, мучительно искавшей выражения.
Мои дорогие, мои верные друзья, почему вы уходите? Тянь, Стожил, я спешу к вам! Смерть – это лишь временное препятствие… свет, мрак, свет, мрак… вот дьяволенок, этот Жереми, утри слезы, Бен, не порти праздника… Стожил, Тянь, почему? Прекрати-и-и-и, Бенжамен… Я иду к вам, друзья мои, я здесь, и я готов… Хорошо, Бенжамен, хорошо, мы тоже здесь, и мы ждем тебя, мы будем рады тебе, когда бы ты ни появился, мы не уходим, но не спеши, попытай еще счастья на том, вашем свете…
Когда свет погас и воцарилась тишина, я с влажными от слез глазами увидел, как поднимается занавес, открывая пустую, затянутую огромным полотном сцену.
Еще один сюрприз. Жереми отправлял нас на несколько лет назад, в раннее детство Малыша. На полотне был изображен один из тех «Рождественских Людоедов», которых раньше рисовал Малыш в приступе лихорадки и которые так пугали его тогдашнюю воспитательницу. Судя по тому, какая тишина стояла в зале, можно было с уверенностью сказать, что Дед Людоед вовсе не утратил своей магической силы.
К о р о л е в а З а б о (мне на ухо). Что? Впечатляет, правда?
Я (сквозь зубы и не сводя глаз со сцены). А, так вы с ними заодно, Ваше Величество?
Ее большая голова качнулась на тонком стебле шеи:
– Это замечательно, Малоссен, вот увидите. Она помолчала немного, потом добавила:
– Я имею в виду не собственно постановку, разумеется. Все эти постановки… неизбывный плеоназм… в них всегда что-то… детское, если хотите…
Со всех сторон у гигантского Людоеда тянулись – от самых колосников и до пола – рукава широкого плаща, представлявшие собой отделы универмага. Все это было битком набито различного рода товарами, и сия товарная масса, каскадом спускаясь донизу, заполняла всю сцену, оставляя незанятым лишь небольшое пространство, где и суетились актеры, пленники великого Торгашества. От такого изобилия завидущие глаза обжоры, казалось, совсем повылазили из орбит.
– Нет, – продолжила Королева Забо, – я говорю о тексте!
Она похлопала по рукописи, лежавшей у нее на коленях.
– Талант, каких мало, Бенжамен!
Она называла меня по имени лишь в редких случаях, когда литературная скаредность находила наконец повод расщедриться.
Я ушам своим не верил:
– Но вы же не собираетесь…
– Боюсь, что да, как говорят наши друзья англичане. У нас катастрофически не хватает молодых авторов, Бенжамен… а ваш Жереми необыкновенно одарен! Каждому свое, что вы хотите… создание или воссоздание, вы сделали свой выбор, полагаю. Из вас получится прекрасный отец. Кстати, как это ваше творение, пухнет?
Так бы и придушил ее на месте, но раздавшиеся вопли отвлекли меня, заставив обратить внимание на сцену. На пятачке, среди разных товаров, какой-то болван отчитывал другого, обещал, что выгонит его, пугал пожизненной безработицей, обнищанием и полным упадком, вплоть до тюрьмы или психушки. Этот, стоя на коленях, просил прощения, говорил, что больше так не будет, молил о пощаде, заливаясь горючими слезами. Этим страдальцем был Хадуш. Хадуш, который играл меня! Хадуш, мой добрый друг, мой названый брат с детства, в моей козлиной шкуре! («Понимаешь, – объяснял мне потом Жереми, – араб в качестве козла отпущения, в наши дни это более правдоподобно. Все же, если хочешь, у меня и для тебя небольшая роль найдется…»)
Но сюрпризы на этом не кончились. Возвышаясь над Хадушем, в запале злобствующей власти, Леман превосходно исполнял свою роль заведующего отделом кадров. Я глазам своим не поверил и даже обернулся, чтобы посмотреть, на месте ли Леман. Так и есть: кресло Лемана было пусто, а сам Леман, мой мучитель из Магазина, мой настоящий мучитель, в данный момент истязал на сцене Хадуша! («Он подыхал от скуки на пенсии, – объяснил мне Жереми, – кроме своих соседей по лестничной площадке ему больше не к кому было прицепиться, и это его изводило… я вернул ему радость жизни… хорош он был, а? Ты не находишь?»)
Испугавшись вдруг ужасной догадки, закравшейся мне в голову, я перегнулся через Жюли и спросил комиссара Кудрие:
– Только не говорите мне, что вы тоже играете!
– Я устоял, господин Малоссен. Просьбы были весьма настойчивы, но я устоял.
А потом, в свою очередь, наклонившись ко мне, добавил:
– А вот за инспектора Карегга не ручаюсь.
И в самом деле, кресло Карегга тоже оказалось пустым. («Его достала его же подружка, Бенжамен. Эстетка! Житье-бытье легавого ей, дурехе, видишь ли, не показалось. Он совсем уже было загнулся, бедняга, ну, ты понимаешь, с четками просто не расставался, ну, с этой поповской штуковиной для чтения молитв, сечешь? А театр – это такое замечательное средство… лучшего абсорбента печалей не найдешь! Не сопи, я дам тебе большую роль, когда Жюли тебя бросит».)