Шрифт:
Арсен с друзьями потешались над искренне расстроившимся товарищем.
— Брось сокрушаться, пане-брат! Добычи и так достаточно!
— Добыча, — недовольно бурчал поляк, — то все вороньё, а тутай беркута из рук выпустили! Когда ещё доведётся встретиться с ним с глазу на глаз?
— Не тужи, сынку, — хлопнул по спине пана Мартына Метелица. — Вот прибудем в лагерь, покажу тебе такую лялечку [48] , что враз забудешь про хана, чтоб он скис!
48
Лялечка (укр.) — куколка.
— Что ж то за лялька? — оживился Спыхальский.
— Эге-ге, такую кралю вызволил я в Ак-Мечети, что тебе, пан Мартын, и не снилось! Ну, раскрасавица, белолицая, очи голубые-голубые, как даль небесная, а косы — мягче пряжи льняной, право… К тому ж твоя землячка. Должно, и шляхтянка даже… Эх, будь я помоложе, ни за что б не отдал никому. Но увы! Вот и поступаюсь тебе великодушно. Враз забудешь своего хана, говорю.
— А и вправду, Мартын, — засмеялся Роман. — Бери панну, коли дают! Может, это счастье твоё?
— А я что, разве отказываюсь? — подморгнул лукаво пан Мартын. — Дзенькую бардзо, батько Корней! Хан, конечно, хорошо, а панна, всем известно, лучше!
Возбуждённо переговариваясь, вспоминая самое яркое из только что пережитого боя, друзья медленно приближались к лагерю. Запорожцы хоронили убитых, подбирали раненых, готовились к далёкому обратному пути.
Под вечер, перебредя Сиваш, они вступили в неоглядные, поросшие ковылём ногайские степи.
8
Возвращались не торопясь, так как не боялись погони. Хан с остатками своего войска вряд ли посмел бы гнаться за ними. А ногайцы, кочующие между Сивашем и Днепром, напуганные разгромом крымских улусов, сами убегали, чтобы не стать добычей казаков.
Когда солнце начало садиться за зыбкий небосклон, запорожцы остановились на ночлег. Лошади, коровы, отары овец паслись вдоль берегов почти пересохшей степной речушки. А люди рвали ковыль, бурьян, готовили себе постели. Кашевары разожгли костры и варили пшённый кулеш с бараниной.
До самых сумерек лагерь шумел. Казаки ужинали вместе с освобождёнными пленниками и пленницами, рассказывали разные бывальщины, разыскивали земляков. И только поздно вечером улеглись спать прямо под яркими летними звёздами.
Спыхальский с Метелицей весь вечер бродили по огромнейшему лагерю, пытаясь найти освобождённую польку.
— Черт её знает, куда она девалась! — бурчал Метелица, недовольный тем, что вместо отдыха вынужден слоняться в поисках какой-то шляхтянки.
Спыхальский упрашивал:
— Ну пройдёмся ещё вот тут, вдоль долины, не сидит ли где возле костра?
И они шли дальше. Подходили к каждой женщине. Но Метелица по-прежнему не мог признать своей «пленницы».
Утром, когда лагерь снялся с места и растянулся по степи нескончаемой вереницей, в которой было не менее тридцати тысяч человек, Спыхальский снова подъехал к Метелице.
— Поедем, батьку… Может, и найдём тоту пташку!
— Вот пристал! — пробурчал казак. — Далась она тебе!
— Не сердись, батьку… Для тебя она лишь одна из вызволенных полонянок, а для меня — землячка. Я на родине не был уже вон сколько лет… Знаешь, как мне не терпится перекинуться родным словом с землячкой?
— То-то и оно, что с землячкой… Да ещё с такой!..
Они пустили коней рысью и поехали к группе освобождённых невольников. Здесь были женщины и дети, парни и пожилые мужчины, даже старые, измождённые деды — с Дона, из Москвы, Польши и Литвы, но больше всего с Украины. Некоторые провели в неволе год или два, другие — все десять, а то и пятнадцать лет. У большинства на лицах отпечаток страдания и… радость. Радость долгожданной свободы, что прилетела на быстроногих казацких конях.
Но были и такие, кто не скрывал печали и отчаяния. В их глазах стояли слезы, а из груди то и дело вырывались вздохи.
— Что это они? — спросил Спыхальский. — Поди ж, не в неволю идут!
— Э-э, сынок, у каждого своя доля, — задумчиво проговорил Метелица. — Одному неволя — лютая недоля, а другому — мать родная… Глянь на ту женщину с черноголовым хлопчиком, она, видать, жена татарина, а хлопчик, её сын, — тум, иначе — полутатарин-полухристианин… Как ты думаешь, хотелось ей лишиться мужа, отары овец, табуна коней, виноградников и бахчей и идти на свою, уже такую для неё чужую и далёкую землю, где у неё, может, нет ни кола ни двора? Вот она и плачет, но идти обязана…