Шрифт:
По вечерам мы пилили дрова, стараясь прогреть ими печку. Высокие сосны валил дневной наряд и солдаты, стаскивая стволы к палаткам, распиливали их на чурбачки, которые после рубили.
– Абдусаматов, ты знаешь, что такое братоубийство?- спросил я скучным голосом, дергая деревянную изогнутую ручку широкой двуручной пилы с тупыми зубцами, именуемой в армии "Дружба-2".
– Нэт.
– Это когда узбек дрова пилит.
– Почему?
– Потому, что ты чурка и чурку…
Договорить я не успел. Абдусаматов швырнул в меня варежкой, которая, давно промокнув и замерзнув на морозе, превратилась в сплошной кусок льда. Я грохнулся с корточек, на которых сидел, и захохотал.
– Чурка ты и есть чурка. Давай тот ствол.
– Сам давай. К тебе ближе, – логично подметил узбек.
Я поднялся с утоптанного моей задницей снега и, нагнувшись так, что мой зад оказался куда выше головы, начал толкать лежащее сучковатое бревно. Бревно оказалось тяжелое и, проскальзывая в мокрых рукавицах, все норовило стукнуть меня по ноге.
– Чего смотришь? Помоги, – позвал я смотрящего на мои мучения узбека.
Абдусаматов встал, выпрямился и взял лежащий рядом шест.
– Отойди.
Пристроив шест попрек ствола дерева, и быстро им перебирая, он начал толкать бревно к тому месту, где мы пилили дрова.
– О! – стукнул я себя по лбу. – Как я не догадался? Закон рычага.
– Я не знаю, чей закон. Я знаю, что так легче. Мы так в Ташкенте всегда делали.
Распилив бревно, я отправился искать другие бревна. По указке кого-то из солдат, забрался в темный лес, где бойцы пытались валить здоровенную березу. Дерево упиралось и падать никак не соглашалось.
Все было как всегда. Двое работали, остальные десять запрокинув головы смотрели на раскачивающуюся верхушку высокого дерева. Возня ни к чему не привела, береза покачнулась, начала падать (отчего все бросились врассыпную, подгоняя друг друга) и застряла между двумя соснами. Я понял, что уже поздно, и побрел обратно на звуки палаточного городка. Во время процесса ожидания падения березы я замерз так, что готов был, войдя в палатку, как баба Яга сесть на печку целиком. Накидав в печь дров и, чтобы хоть как-то погреться, я прижался к печи подбушлатником и обнял ее руками в рукавицах. От рукавиц сразу пошел густой пар. Голова сама собой легла на печку, упершись кокардой ушанки в угол буржуйки.
– Э, горишь? – разбудил меня крик сзади.
Я одернул голову и руки. От рукавиц шел уже не пар, а дым. В центре коричневые пятна означали, что одернули меня вовремя.
– Ушанку спалил, – сокрушенно сказал Хабибулаев.
– Кто спалил?
– Ты.
– Кому?
– Ты совсем дурак, сержант? Себе, – показал он рукой на мою голову.
Я снял ушанку. Прямо под кокардой был большой кусок коричнево-серого цвета. Расстраиваться не имело смысла. Лишних шапок у нас с собой не было, а в часть мы могли попасть только через несколько дней.
– Да и хрен с ней.
Махнув рукой, я стащил сапоги, развесил пропахшие потом портянки на спинке кровати и залез на койку. Потолок палатки еще не прогрелся и был покрыт тонким слоем инея. Я подул на пальцы и крупно вывел собственным теплом: "99". До приказа министра обороны об увольнении в запас должно было оставаться ровно девяносто девять дней. В это время надо было отдавать "духам" масло и сахар, требовать отрезать кусочек метра или нитки, заставлять кричать оставшееся количество дней "молодых", но ничего из этого в заснеженном поле под Москвой не было. Появилась общая апатия, смешивающаяся с раздраженностью и неприятием всего, что требовалось делать. Было чувство брошенности и никому ненужности. И только надежда на то, что в Новый Год мы будем спать в своих, уже ставшими нам родными, теплых коечках, покрытых свежим постельным бельем, была светлым лучом в этом темном, забытом
Богом месте.
Начальник ПХЧ
На следующий день Гераничев все-таки сдержал данное накануне обещание, и погнал нашу роту в поле после обеда. Темнело быстро, и он, отправив нас "доделывать норму", пошел выгонять вместе с
Хабибулаевым БМП. Когда мы подходили к месту работы, боевая машина пехоты уже летела прямиком через поле, подскакивая на ухабах. Сверху в башне виднелся лейтенант с завязанной под подбородком ушанкой.
Минут через сорок солнце село, и Гераничев, восседая в люке наводчика-оператора, заставлял механика поворачивать БМП со светящимся фонарем на башне то в одну, то в другую сторону. Боевая машина крутилась, крутилась на одном месте и создала под собой кочку.
– Вперед! Проедь метра три вперед! – скомандовал лейтенант.
Двигатель зарычал, техника выбросила из-под себя столб снега, но не сдвинулась.
– Вперед, я тебе говорю.
Механик попытался сдвинуть машину, чуть повернув ее в сторону, но она только откидывала случайно цепляемый снег из-под гусениц, оставаясь на месте.
– Влево подай. Теперь вправо. Назад. Назад, я тебе говорю, – командовал, стоя на броне, взводный.
Хабибулаев молча выполнял команды, понимая их полную бессмысленность. Как правило, кочку зимой создавал молодой механик-водитель, не зная специфики боевой машины. Для ефрейтора
Хабибулаева это ошибка была простительной только потому, что он выполнял в точности приказы старшего и не нес ответственности за то, что произошло. Гераничев залихватски спрыгнул с машины в сугроб.
Быстро вылез на дорожку, отряхнулся и оглядел всех с высоты своего роста.
– Всем искать деревья, камни. Все, что угодно. Чего уселись? Я приказал искать!
Найти дерево в чистом поле, я вам скажу, это дело только для солдатской смекалки. Впятером мы побрели по снегу и через двадцать минут действительно нашли какую-то деревянную корягу, торчащую в овраге. Волоком мы доставили корягу к БМП, все еще крутящей гусеницами во все стороны. Оставшиеся солдаты сидели вокруг машины и наблюдали за лейтенантом. Взводный пихнул корягу под гусеницу БМП и, стараясь перекричать гул машины, дал команду: