Шрифт:
– Мистер Райдер, мы поместили вас за столик, откуда вы будете не слишком заметны. Нам не хочется, чтобы вас обнаружили и тем самым испортили сюрприз! Но не огорчайтесь: как только мы объявим о вашем присутствии и вы подниметесь со стула, вас прекрасно увидит и услышит каждый.
Хотя столик, к которому меня подвела графиня, находился в углу, я не совсем мог взять в толк, почему он был незаметнее прочих. Графиня с улыбкой усадила меня за него и, сказав какую-то фразу, которую из-за гула голосов я не сумел разобрать, удалилась.
За столиком сидело еще четверо: одна супружеская пара постарше, другая чуточку моложе; все они заученно улыбнулись мне, прежде чем возобновить разговор. Супруг постарше объяснял, почему их сын намерен продолжать жить в Соединенных Штатах, далее речь зашла об остальных детях этой пары. Время от времени кто-то из говоривших делал попытку вовлечь меня в беседу, посматривая в мою сторону или улыбкой приглашая посмеяться над шуткой вместе. Однако прямо ко мне никто не обращался – и вскоре я перестал следить за нитью разговора.
Но как только официанты начали подавать суп, я заметил, что фразы сделались отрывистыми и произносились с явным беспокойством. В конце концов уже за главным блюдом мои соседи отбросили всякое притворство и принялись обсуждать действительно волновавший их вопрос. Откровенно бросая взгляды на Бродского, они вполголоса обменивались предположениями относительно его теперешнего состояния. Женщина помоложе заявила:
– Нет, в самом деле, кто-то должен подойти к нему и сказать, как мы все опечалены. Нам всем следовало бы к нему подойти. Похоже, никто еще ему и слова не молвил. Взгляните, люди возле него – они же совсем с ним не разговаривают. Быть может, стоит начать нам, оказаться первыми. Тогда потянутся и остальные. Наверное, все, вроде нас, чего-то ждут.
Соседи по столику принялись уверять женщину, что наши хозяева держат ситуацию под полным контролем и что так или иначе Бродский выглядит прекрасно, но уже через минуту и они начали встревоженно посматривать в ту сторону.
Разумеется, я тоже вовсю пользовался возможностью внимательно понаблюдать за Бродским. Его усадили за столик несколько большего размера. Хоффман сидел рядом с ним по одну сторону, графиня – по другую. Компанию им составляли чинные седовласые мужчины. Они непрерывно шепотом совещались между собой, что создавало вокруг столика заговорщическую атмосферу, плохо сочетавшуюся с общим настроением. Что касается самого Бродского, то он не выказывал ни малейших признаков опьянения и спокойно, почти равнодушно расправлялся с едой. Тем не менее он как будто бы ушел в свой собственный мир: за главным блюдом Хоффман, держа руку у Бродского за спиной, непрерывно что-то бормотал ему в ухо, однако старик угрюмо смотрел в пространство перед собой, никак не отзываясь. Даже когда графиня, тронув его за руку, что-то произнесла, он не ответил ни слова.
К концу десерта – угощение, хотя и не слишком эффектное, было вполне сносным – я увидел, как Хоффман пробирается мимо спешащих официантов, и догадался, что он направляется ко мне. Склонившись над столиком, он сказал мне на ухо:
– Мистер Бродский желал бы сказать несколько слов, но – будем откровенны, ха-ха! – мы пытаемся убедить его, чтобы он этого не делал. Мы считаем, что сегодня ему не следует подвергать себя дополнительному стрессу. Итак, мистер Райдер, будьте так добры – следите за моим сигналом и поднимитесь с места сразу, как только я его подам. Затем, немедленно после окончания вашей речи, графиня заключит официальную часть вечера. Да, мы полагаем, лучше всего мистеру Бродскому не подвергаться лишнему стрессу. Бедняга, ха-ха! Список гостей, в самом деле… – Он покачал головой и вздохнул. – Слава Богу, что вы здесь, мистер Райдер.
Не успел я ответить, как Хоффман, лавируя между официантами, заторопился к своему столику.
Несколько минут я, озирая зал, взвешивал в уме два различных вступления, заготовленных для речи. Я еще не пришел к определенному решению, как шум в зале внезапно стих. С места поднялся человек с суровым лицом, сидевший возле графини.
Довольно пожилой, с сединой, отливающей серебром, он источал властность – и в зале почти мгновенно воцарилась полная тишина. Секунд пять-шесть суровый старик молча смотрел на гостей с укоризненным видом, потом заговорил сдержанным и вместе с тем звучным голосом:
– Сэр. Когда такой прекрасный, благородный сотоварищ покидает наш мир, лишь очень, очень немногое из произнесенных речей не покажется пустым и плоским. И все же мы не могли допустить, чтобы на этом вечере не было сказано от имени каждого из присутствующих хотя бы несколько слов, которые выразили бы, мистер Бродский, то глубокое сочувствие, какое мы к вам испытываем. – Оратор выждал, пока по залу прокатится гул одобрения. – Ваш Бруно, сэр, – продолжал он, – не только был горячо любим теми из нас, кто видел его на городских улицах, когда он направлялся по своим делам. Нет, он добился статуса, редкого даже среди человеческих особей, не говоря уж о четвероногих. Короче, он превратился в символ. Да, сэр, он сделался для нас наглядным воплощением определенных ключевых достоинств. Безграничной преданности. Неустрашимого жизнелюбия. Отказа числиться среди попираемых. Стремления поступать всегда и всюду по-своему, каким непривычным это ни представлялось бы глазам именитых очевидцев. Иными словами, Бруно стал эмблемой тех самых добродетелей, на которые уже далеко не первый год опирается наше гордое и единственное в своем роде сообщество. Добродетелей, сэр, которые, рискну предположить, – оратор со значением отчеканил заключительную фразу – добродетелей, которые, как мы надеемся, очень скоро вновь расцветут у нас во всех областях жизни.
Оратор умолк и еще раз окинул взором аудиторию. Задержав на минуту ледяной взгляд на собравшихся, он подвел итог:
– А теперь давайте, все вместе, почтим минутой молчания память нашего усопшего друга.
Оратор опустил глаза, все без исключения слушатели склонили головы – и в зале вновь воцарилось совершенное безмолвие. В какой-то момент я взглянул на столик Бродского и заметил, что некоторые члены городского совета – вероятно, из желания подать хороший пример – приняли уморительно преувеличенные скорбные позы. Один из них, к примеру, в отчаянии сжимал обеими руками лоб. Сам же Бродский, во время речи не шевельнувший мускулом и не взглянувший ни разу ни на оратора, ни в зал, продолжал сидеть совершенно неподвижно, и во всей его позе вновь чудилось что-то странноватое. Возможно даже, что он заснул в кресле, а рука Хоффмана, находившаяся у него за спиной, предназначалась главным образом для физической его поддержки.