Шрифт:
Дора положила ладони на плечи Блавинской. Пора было снять халат и направить ее к ступенькам, уходившим под воду.
— Расстегните! — сказала Дора.
Графиня послушно и обреченно, как ребенок, развязала пояс и расстегнула пуговицы халата. Дора, перебросив халат через руку и глядя, как Лунная Леди спускается по ступенькам, невольно шагнула вперед, чтобы поддержать графиню, если та упадет. Ступни у Татьяны Блавинской были крошечные, с высоким подъемом, руки и ноги пухлые, округлые — руки и ноги танцовщицы, — ягодицы твердые, как фарфоровые луны. А груди… Дора закрыла глаза. Она не могла думать о них, это было невыносимо!
Блавинская со вздохом погрузилась в воду.
Дора, не спуская с нее глаз, села на край ванны. Графиня сидела внизу на встроенной скамеечке, раскинув руки в стороны. Веки опущены вниз, рот приоткрыт, голова запрокинута назад — она словно ждала, что ее сейчас обнимут.
Нет, это невозможно. Любить кого-то и не сметь поцеловать, прикоснуться, обнять…
Невозможно — и все-таки приходится терпеть.
Пилигрим сидел в инвалидном кресле с клетчатым пледом на коленях. На нем была голубая пижама, серый больничный халат, белые носки и замшевые шлепанцы с опушкой из овечьей шерсти. Кисти с забинтованными запястьями — напоминание о кратком пребывании в изоляторе — лежали на коленях.
Кесслер, следуя указаниям доктора Фуртвенглера, вывез его на застекленную веранду, выходившую в сад. Вдалеке за деревьями виднелись горы, что окружали неразличимое отсюда Цюрихское озеро. Пилигрим сидел в полном молчании, безучастно глядя вдаль. Горы ничего ему не говорили. Небо тоже. Солнце, клонившееся к закату, было незнакомо. Пилигрим решил считать его своим другом, но у солнца не было имени. Как же к нему обращаться?
у меня болят запястья.
Ноют.
Он не знал почему.
Он ничего не помнил.
Бинты.
Белые.
Снег?..
Он знал слово «снег» и видел его за окнами.
Он также знал слова, обозначающие горы и окно. А вот слов для таких понятий, как город — здания — дома — люди, — У него не было.
Мужчины и женщины?
Может быть.
Он видел других пациентов. Двое сидели в креслах-каталках, другие стояли, прислонившись к стене или прильнув к окну. Пилигриму они казались похожими на шахматные фигуры.
Шахматная доска.
Игра началась?
Игра.
Это игра. Кто-нибудь передвинет меня. Рука опустится вниз…
Пальцы.
Надо мной задумаются.
Кто-то кашлянет.
Пальцы коснутся меня. Почти поднимут — но нет. Решат, что мне здесь безопаснее.
Пилигрим окинул окружающих взором.
Три пешки, один слон, два коня, король и королева. Король был разлучен с королевой. Она стояла одна, беззащитная, а короля стеной окружало его войско. Белое.
Белый король. Белые пешки. Белая королева.
А где же черные фигуры? НИ одной не видать — все белые. И когда противник сделает следующий ход?
Доктор Юнг подошел и встал у него за спиной, прижимая палец к губам, чтобы Кесслер ничего сказал.
Санитар кивнул и шагнул в сторону.
Юнг вышел вперед по диагонали, направляясь вправо от пилигрима, перебрасываясь приветствиями со знакомыми санитарами.
Было четыре часа пополудни.
Солнце клонилось к закату, готовое вот-вот скрыться за горами. Низкое зимнее солнце со странным, каким-то летним оттенком. Оранжевое, как апельсин.
«Там апельсин, — подумал пилигрим. — Возможно, он тоже участник игры. Фигура. Или же игрок. Бог».
Бог.
Ну конечно!
Бог был огненным шаром в…
В чем? В чем? Как же это называется?
Теперь Пилигрим был полностью виден Юнгу в профиль. Юнг ничего не говорил. Он наблюдал.
Пилигрим шевельнул руками. Кисти у него онемели.
Они замерзли в снегу.
Они умрут.
Часть меня умрет.
Как чудесно…
Юнг заметил, что Пилигрим чуть приоткрыл рот, но так и не произнес ни слова.
Сумерки. Самое хорошее время. Промежуток между светом и тьмой.
Юнг вспомнил слова леди Куотермэн о «вечных сумерках», в которых пилигрим провел первые восемнадцать лет жизни.
Возможно, тогда он не помышлял о самоубийстве. Судя по тому, что Юнг узнал за долгие годы изучения шизофрении, эта болезнь обычно настигала людей в возрасте семнадцати-восемнадцати лет. Ну, возможно, девятнадцати-двадцати.