Шрифт:
дружите, отзываются о вас в весьма лестных тонах,– этим делом вы должны
овладеть с легкостью. Ну, не совсем получится в первый раз – получится во
второй... Мне кажется, что с вашей помощью мне удастся доказать, что
потрепаться – это не такое простое дело, как об этом принято думать!
Соглашайтесь, дорогой друг! Соглашайтесь! Право, это гораздо интереснее, чем
проводить время в компании каких–то мелких зверушек – я забыл, как
называются ваши журналы: кажется, "Окосевшая каракатица" и "Обалдевшая
трясогузка"?.. Ах, простите, я забыл, что это мужчины – "Еж" и "Чиж"!..
Серьезно: переходите к нам! Неужели вы не сможете объяснить публике, чем
отличается симфоиия от увертюры и на сюжет какого произведения написана
"Шехеразада" Римского–Корсакова?
Что я мог ответить ему?.. Я представил себе Большой зал филармонии –
эту эстраду, этот , красный бархат, мраморные колонны, чуть не две тысячи
слушателей!.. Нет, я понимал, что никогда в жизни не смогу выступить с такой
эстрады перед такой аудиторией! И, конечно, надо было сказать
Соллертинско–му, что никаких вступительных слов перед симфоническими
концертами я произносить не могу. Надо было сказать, что ои ошибается... Но
сказать Соллер–тинскому, что он в заблуждении? Возразить?.. Да я бы умер
скорее!.. И я подумал: предлагают тебе, дураку, поступить в филармонию.
Потом как–нибудь выяснится, что произносить вступительные слова перед
концертами ты не можешь. И пристроят тебя в библиотеку – будешь ты при
нотах. Или пошлют тебя билеты распространять. А я так любил филармонию, что
готов был пол подметать, так мечтал иметь хоть какое–нибудь причастие к
этому замечательному учреждению. Я пробормотал что–то неопределенное, стал
кланяться, благодарить, улыбался... Соллертинский воспринял эту восторженную
признательность как согласие и обещал похлопотать. А я на следующий день
сделал новый неверный шаг – подал заявление в редакцию "Ежа" и "Чижа" с
просьбой уволить от занимаемой должности. Я понимал, что надо пойти к
Соллертинскому и объясниться начистоту. Но для этого надо было набраться
храбрости, произнести перед ним целую речь. И хотя я понимал, что потом
будет хуже, но предпочитал, чтобы было хуже, только не сейчас, а потом.
В "Еже" и "Чиже" ничего не слыхали о том, что я собираюсь стать
музыкальным лектором, удивились, но от работы освободили. Я пришел домой,
сел возле телефона и стал ожидать звонка Соллертинского. Так прошло...
восемь месяцев! Я перебивался случайными работами, писал библиографические
карточки по копейке за штуку, а Соллертинский все не звонил. По афишам было
видно, что мой, так сказать, "предшественник" еше работает в филармонии и
вакансии нет. Но, накоиец, я узиал, что место освободилось, нажал на
знакомых, они напомнили обо мие Соллертинскому. И он пригласил меня в
филармонию и велел написать заявление. Мною иаписанное ему не понравилось,
он его скомкал и выбросил, а своим быстрым, четким, необычайно красивым
почерком написал от моего имени совершенно другое, в котором тонко было
замечено, что, "имея некоторое музыкальное образование, между прочим,
окончил Ленинградский университет по историко–филологическому факультету".
Прямо в бумаге не было сказано, какое музыкальное образование я получил, но
как бы и было отчасти сказано.
В первую секунду я усомнился, могу ли я подписать такую бумагу, но Иван
Иванович, тут же предложив перейти с ним на "ты", быстро меня убедил.
– Важно, ^чтоб ты написал толковое заявление и поступил в филармонию,–
горячо сказал он.– А тебе хочется написать дурацкое заявление и и е
поступить в филармонию! Учись формулировать мысли!
Я подмахнул этот текст и был зачислен в должность второго лектора с
испытательным сроком в две недели.
Исполнились все мои мечты! Но я не был счастлив! Чем ближе становился
день моего дебюта, тем я все более волновался. Дело дошло, наконец, до того,
что пришлось обратиться к известному гипнотизеру, некоему Ивану Яковлевичу.
Рассказывали, что он замечательно излечивает артистов от боязни