Шрифт:
Второй способ — это выждать в стороне; пока колесница умерит ход, и тогда на нее можно будет и самому взобраться.
Он, в сущности, был честный, культурно-честный человек, поэтому бежать за колесницей и орать во все горло, как делали многие из его знакомых, ему было как-то неловко.
А пафоса борьбы он, по своему характеру мирного, культурного человека, не чувствовал и не горел ею.
Да и потом — против кого борьба-то?.. Против буржуазии, всяких генералов, чиновников… А на его совести как раз есть один чиновник — собственный отец. Положим, этот чиновник сам сын дьякона. А все-таки чиновник, почти генерал…
Останкин выбрал второй способ спасенья: сидеть, ждать и делать какое-нибудь нейтральное общеполезное дело.
А что может быть нейтральнее вешанья продуктов? И в то же время это в некотором роде выполнение заказа эпохи.
Он сидел и каждую минуту ждал, что его спросят:
— С кем ты и против кого?
И логически правильно было бы ответить на этот вопрос:
— С вами и против себя.
И тысячу раз его уже спрашивали в разных анкетах:
— С кем ты? Кто ты?
И сколько было трудных минут, когда он придумывал, как ему написать анкету, чтобы его ответы почему-нибудь не бросились бы в глаза, чтобы на него не обратили внимания.
И обыкновенно после составления анкеты он целую неделю ходил как приговоренный. Ему все казалось, что сейчас придут из Чека и спросят:
— А где тут сын народного учителя, вдохновенный составитель фальшивых анкет?!
Или вдруг кто-нибудь утром скажет:
— Читали?.. Разыскивают почти генеральского сына, Останкина, скрывшегося из Тамбова. Уж не наш ли это Останкин?
— Нет, — ответит другой, — наш сын народного учителя из крестьян.
Прошел год, другой, третий, колесница все скакала. И Останкину все время приходилось вести свой баланс так, чтобы не попасть под колеса и в то же время не быть уличенным в отсиживании. Да еще, не теряясь, бодро отвечать на вопросы:
— С кем ты и против кого?
Наконец повеяло теплым ветром. Было обращено сугубое внимание на сохранение культурных ценностей, на облегчение жизни культурных деятелей. Леонид Останкин получил надежду на возвращение к жизни.
Пройдет еще года два, эстетические потребности возродятся, и тогда ему опять можно будет жить.
Он опять стал писать и поселился в одном из больших домов, где ему дали комнатенку по ордеру.
Население этого дома было приличное, все главным образом сыновья народных учителей.
Он познакомился с жильцами и всегда соглашался с ними в их отрицательных суждениях о колеснице, чтобы они не подумали, что он чужой, и не стали бы смотреть на него косо и с оглядкой.
А потом случилось так, что разговорился с комендантом дома, коммунистом. Комендант оказался тоже хорошим человеком. И Останкин высказывал суждения, которые соответствовали вполне суждениям коменданта, так что комендант чувствовал в нем своего человека.
Посмотрев как-то однажды на худые валенки и заштопанную куртку Останкина, комендант спросил:
— Вы, по-видимому, тоже из трудового сословия?
У Останкина не хватило духа обмануть ожидания приятного человека, и он, хотя и несколько нечленораздельно, но сказал, что из трудового.
И сын народного учителя, без всякого активного его желания, одной ногой уже очутился в дружной семье рабочего класса.
Но спокойствия он не нашел. Постоянно устраивались собрания, от которых он боялся уклониться, чтобы комендант не заподозрил его в равнодушии. А коменданта он почему-то безотчетно боялся, вопреки всякой логике.
И когда из домкома приходили что-то обмеривать в его комнате, он всегда с бьющимся сердцем открывал дверь и даже как-то особенно кротко и лояльно кашлял, пока обмеривали, хотя он был совсем здоров. Но почему-то боязно было показать, что он живет в полном благополучии и даже ни от каких болезней не страдает.
Когда же приходили обыскивать, не скрывается ли у него кто без прописки, Останкин сам показывал им те уголки, которые они по рассеянности пропустили. И когда обыскивавший извинялся за беспокойство, то Останкин чувствовал себя растроганным тем, что он чист, и тем, что его обыскивать приходили такие вежливые люди.
И ему даже было жаль, что у него всего одна каморка и в ней много показывать нечего.
А потом пришли наконец и совсем легкие времена. Петь «Интернационал» уже не заставляли, на работы не гоняли, собрания стали реже. Тут он получил в журнале штатную должность секретаря.
Леонид Останкин почувствовал, что день ото дня укрепляются его права на жизнь. И в тот же миг он почувствовал необыкновенную симпатию к революции. Совершенно искренно, до холодка в спине, почувствовал, что он любит революцию.