Шрифт:
Ожидал я самого худого, самого поверхностного и легкомысленного, по впечатлению тех крошечных митингов, которые я наблюдал в Екатерининском зале Государственной Думы, где "по-ланкастерски" обучали социалисты друг дружку и по преимуществу брюнеты совершенно безграмотных рабочих. "Здесь я увижу ту же наивность и безграничное доверие пассивных слушателей, и обработку их ораторами, которые не сознают за собою никакой ответственности". "Отвратительное положение, - отвратительное всей России, - и тут ничего нельзя поделать". "Россия действительно вошла в туман, где под ногою ничего не видно, и так же можно провалиться в окошко болота, как и выйти на прелестную сухую лужайку".
Так я думал. Рано забрался в Великую Субботу, и дожидался час открытия собрания, в котором на повестке стояло: "Дальнейшее обсуждение отношения Совета Рабочих и Солдатских Депутатов к Временному Правительству". Это-то меня и волновало. Я собственно "с непременностью" достал себе билет на проход в заседание "Совета Рабочих и Солдатских Депутатов", весь горя негодованием на дерзкую речь Стеклова против Временного Правительства, где он смешал это правительство, коему вся Россия и мы все, обыватели, повинуемся, с грязью, и "не нашел слов для достаточного выражения презрения к нему" и т. д. Как он смел так говорить? В этом тоне говорить?
– кипело во мне. Но что "я": важное начинается с того, "как же его речь встречена будет рабочими и солдатами".
Оказалось совершенно все не то и не так, как я предполагал и чего пугалась с самого же начала революции вся Россия. Это вовсе не "солдаты и рабочие", какая-то "охлократическая толпа", пугающая прежде всего элементарностью политического и духовного развития, неумением не только что "управлять Россиею", но и представить себе всю сложность и всю громаду России. Это-то и внушало мысль: "Корабль со слепым у руля". Я сам помню свой трепет от 4 марта и дней десять: "Вы понимаете ли, - говорил я домашним: - буря, а у корабля сорвало руль, сломана машина. Что может быть, кроме самой немедленной гибели?" Так я говорил, так определенно думал. А предмет думанья - вся Россия. Как было жить? На мои слова: "как многие захворали", мне ответили: "Чтo захворали есть люди, которые с ума сошли". И люди - мирные, тихие, отнюдь не "политики", а просто - обыватели. Тревога за Россию, притом не столько политическая, сколько главным образом культурная, - за весь тот духовный, образовательный свет, какой в ней уже имелся, - была чрезвычайна, и доходила иногда и в некоторых до отчаяния. Будущий историк совершившегося переворота должен с чрезвычайным вниманием отметить этот мартовский испуг за культурные сокровища, за церковь, за религию вообще, за христианство вообще, за литературу вообще, за поэзию, науку, академии, университеты. "Ведь для рабочих и для солдат все это есть величина, именуемая в математических вычислениях quantite negligeable, пренебрегаемая величина, которая просто откидывается, как совершенно ничтожная и не могущая повлиять на результат математических выкладок". "В самом деле, что такое для солдат, для чистых солдат, - и для рабочих, опять же чистых рабочих, а не для мастеров и начальников частей рабочей организации, все вопросы и все заботы об академиях, о школах, о каком бы то ни было вообще образовании? И если страна попала в их управление, - то не действительно ли Россия - корабль в бурю без руля и машин?" "Гибель!"
И вот речь Стеклова, отвратительно угрожающая Временному Правительству, и была поистине призраком какой-то гибели и безнадежности. Он сказал вслух всей России, читателям всех газет, т. е. жителям всех городов, что "Временное Правительство есть только мнимость", что "двоевластия в России нет, так как Совет Рабочих и Солдатских Депутатов на самом деле вполне единовластен", а Временное Правительство едва лепечет что-то, и лишь насколько ему дозволяет лепетать этот Совет, т. е. простые рабочие, простые солдаты (как заключал в уме своем читатель). Что все эти Родзянко, Гучковы, Милюковы, Коноваловы, Терещенко, Мануйловы и проч., испуганные донельзя, бессильные до прострации, только "счастливы исполнить", что им подсказывают могучие анонимы, приблизительно такие же анонимы, как Стеклов (на самом деле, Стеклов - не Стеклов, а какой-то Нахамкис; - фамилию мне говорили в Таврическом дворце, но я забыл и отчасти не разобрал; фамилия - не русская, и не малороссийская). Стеклов говорил все это со знанием участника и очевидца всего переворота.
Особенно презрительно он говорил и особенно сжимал сердце читателя, говоря о Родзянке, председателе Г. Думы: именно г. Родзянко все так привыкли уважать за дни переворота, чрезвычайно много ему приписывали, и уже мысленно строили ему памятник за этот переворот, когда он вел себя так тактично, предусмотрительно, особенно в телеграммах на фронт, к предводителям отдельных армий и к генералу Алексееву... Страшная минута, в которую собственно и был выигран переворот; вернее - одна из нескольких подобных минут, когда будущее колебалось на острие иглы, зависело в сущности и технически почти от одного слова, почти от одной фразы. И вот, все эти положительно страшные слова Родзянко говорил и телеграфировал как-то изумительно искусно, быстро, всегда вовремя, не ошибаясь в тоне, музыке и расчете на действительность: и ни разу не ошибся. Он был старым Кутузовым переворота. И тут как-то все согрела и заострила почти площадная грубость, выслушанная от Маркова 2-го с кафедры Г. Думы. "Он оскорблен", - он, старец и государственный человек. И вот "оскорбленный ведет корабль без руля". "И - все удается!!!" - "Благословение Божие!"
Вдруг этот Родзянко в изображении "Нахамкиса" (приблизительно) играл будто бы особенно мелкую, бессильную, прямо пошлую роль, а в сущности переворот совершил Стеклов-Нахамкис и его сто анонимных друзей. Так получалось во впечатлении, особенно не назавтра, а напослезавтра, и особенно не в Петрограде, а в Калуге, в Рязани, в Нижнем, на Урале, в Сибири. Чем гул дальше, тем он шире и неяснее. И гул этот как-то смял и выбросил Родзянко и выдвинул одну яркую точку: Стеклова и присных. Русь не могла не смутиться. Она, конечно, смутилась.
– "Кто же Гектор, и где Терсит?"
И вот, мне так радостно сказать дело... Но сперва об общем зрелище и впечатлении... Оказывается... что Совет Рабочих и Солдатских Депутатов - это не "уголок" и не охлократия (мысль если и не всей России, то все-таки очень многих, чрезмерно многих), а совершенно и четко правильные заседания, где собирается вообще Государственная Дума, и которая есть зала депутатов с кафедрою Муромцева-Хомякова-Головина-Гучкова-Родзянко, и - с кафедрою пониже, говорящего оратора. И она имеет такой же самый президиум, какой имеет Госуд. Дума, - где я увидел и красивого Церетели, дававшего памятный ответ П. А. Столыпину на его министерскую декларацию. Я думал почему-то, что он умер, чуть ли не писал ему даже некролог: и вдруг он - жив, - "вот", и лишь несколько постарел против того абсолютно студенческого возраста, в каком говорил, очевидно по поручению партии, ответ Столыпину. Он говорил тогда властно, твердо и необыкновенно музыкально. Его речь была прелестна, и это было отмечено всеми газетами, слушателями, без различия исповеданий и фракций. Сердце как-то шептало: "Ах, вот кого позвать бы в министры". Но на этот раз он не вымолвил ни одного слова. Говорили, что он произнес большую речь вчера (Великая Пятница).
Ораторы выходили один за другим, - и очень скоро речи их начали ограничивать. Совсем - как в Думе. "Не более 15 минут", "не более 10 минут". И вот эти речи... Большинство говоривших было солдаты с фронта, которые высказывали свой взгляд на отношение к Временному Правительству, и высказывали требовательно. Всегда называлась часть армии, от имени которой говорил оратор. Но говорили и не одни солдаты, но и рабочие, или "хотелось бы назвать рабочие". Ведь дело в том, что было-то "Собрание Рабочих и Солдатских Депутатов", - с исключением кого-либо еще. "Никого, кроме солдат и рабочих". Но тогда ... откуда же эти речи? И вот тут - большое, я думаю, - великое утешение. Это совершенное успокоение относительно будущего. Нет, господа, это не "без руля и ветрил".