Шмуклер Юлия
Шрифт:
Кроме того, я вышла замуж, если это можно назвать таким словом. Так как я очень боялась совершить ошибку моей героини из "Витьки-Пальмы", то таких мальчиков р гнала в шею, не обращая внимания на национальность, и мой брак был полной противоположностью: мы жили с мужем врозь, виделись редко и главное удовольствие находили в научных разговорах. Постепенно к ним и свелось дело - но в те времена мой муж был единственным, кто в меня почему-то верил и как гипнотизировал: "ты можешь". У него самого профессиональная машинка работала безошибочно - хотя в жизни он мог пороть чепуху - поэтому я ему верила и он был моей единственной опорой. Способ работы мужа казался мне блаженным: полежит-полежит с идиотским видом на диване, потом встанет и говорит, что придумал. Я чувствовала, что в таком способе что-то "есть", и человечество делила на два класса: маленький, у которого "есть", и большой, у которого "нет". Сама я очевидно попадала к массам - хотя иногда мне приходили в голову идеи. Они являлись внезапно, столбами в чистом поле, и я с изумлением на них взирала: они были слишком крупные и глобальные, как от психованного мужчины, и я не знала, что с ними делать. Я чувствовала, что должен быть какой-то способ получения мелких идей, вроде размена денег, но терялась в догадках, в чем он может заключаться. Частично мои столбы явились реакцией на трепологические статьи американского конгресса лжеученых "Принципы самоорганизации", которые я переводила, зарабатывая деньги на кооперативную квартиру в конце Ленинского. Моя мама восприняла квартиру как сигнал к размножению и неоднократно меня к нему понукала. Но я ребенка боялась и говорила, что он меня ликвидирует, как класс.
Ребенок, конечно, завелся сразу по получении квартиры. Обнаружилось это в альплагере, где я сначала никак не могла понять, отчего мне так тошно, когда меня гоняют на вершины. Но когда я вернулась в Москву, я его уже любила и бережно прикрывала полой пальто. Пальто выбилось из сил, пытаясь на мне застегнуться в последние месяцы и потеряло на своей самоотверженности вторую молодость; под конец оно бессильно висело по бокам, а середину прикрывал шарфик. Когда родился сын, со мной как тепловой удар сделался от любви: я пела, говорила, причитала и сказывала; разверзлись хляби небесные слов, словечек, стишков и песенок, среди которых главное место занимала "Серенькая мышка", выдающееся произведение для шестимесячного возраста. Мои знакомые любили петь его хором - но зато им без исключения стало ясно, что моя профессиональная песенка спета: в 29 лет научную жизнь не начинают. Даже муж махнул на меня рукой и сказал: "банкета финита". И сама я, когда повертелась полгода среди обедов, стирки, уборки и гуляний, почувствовала с холодным потом на лбу, что погребаема заживо. Это было навечно, пожизненно, без пересмотра дела и апелляций. Я была осуждена согласно библейскому приговору о рабе, зарывшем свой талант в землю: "а негодного раба выбросьте во тьму внешнюю; там будет плач и скрежет зубов". Теперь я была выброшена во внешнюю тьму скуки и скрежет ее зубов раздавался в моей пустой голове. Было еще второе преступление - я работала менялой в храме науки. У меня было время подумать о своих изворачиваниях в одиночном заключении моей двадцатичетырехметровой квартиры, и от каждого воспоминания меня корчило, как от бича.
Короче, я отреклась от своей математики и поставила на ней большой черный крест. Мне немедленно стало легче - с изворачиваниями было покончено. Кроме того, я плюнула на свое деление человечества на классы уж какая я есть, такая есть. Как завязавший вор, решивший начать честную жизнь, я наняла няньку и пошла на работу. У меня оставался еще год до выгона из аспирантуры за отсутствие результатов, и я решила потратить его на самообразование. Я обложилась книгами по моей любимой эволюции в начала читать - примерно с того места, на котором меня прервали, когда не приняли в Университет. Срок выгона неминуемо приближался, а я сидела и читала. И впервые получала удовлетворение от работы, разбиралась, задавала себе вопросы, находила ответы. У меня было мрачное и счастливое состояние человека, который делает любимое дело и знает, что ему будет за это плохо. За спиной я все время чувствовала ребенка, как тигрица детеныша, и было просто опасно отнимать у меня здоровенный зеленый том эволюции популяций, к которой я перешла после Дарвина и Гексли.
Но странно - чем больше я читала, тем очевидней мне становилось, что эта эволюция так и вопиет к математике. Слишком многое хотелось просчитать, проверить на простых моделях, меняя факторы по одному. Особенно волновал меня вопрос о целесообразности - есть Бог или нет, или можно обойтись случайными столкновениями. Как раз к тому времени безвременно умерший талантливейший математик М. Цетлин придумал целую серию задач, посвященных целесообразности. Я взяла его автомат, который он называл "целесообразным", и стала смотреть, как он ходит по своим состояниям. Чем больше я на него смотрела, тем больше он напоминал мне что-то. Я покопалась в памяти - это было броуновское движение, в том примитивном виде, в каком оно запечатлелось в моей голове в девятом классе средней школы. Я не могла поверить своим глазам - почему же другие не видели?
– и потом маловероятно было, чтобы один из нескольких случайно завалявшихся в моей голове обломков сработал. Думая про себя "а, ерунда все это", я, тем не менее, смастерила модель и поковырялась в ней, чуть не пальцами. Все сходилось. У меня захватило дух. Это было чистое броуновское движение, только в поле тяжести - и целесообразности в этом автомате было столько же, сколько в броуновском движении, то есть нисколько. Но почему же другие говорили "целесообразность, целесообразность?" И почему этот автомат разумно вел себя, закрытый черной коробкой? Здесь крылась какая-то мистификация и требовалось разобраться. Я возвращалась в математику - но уже волею пославшей мя жены.
Для более подробной модели мне понадобились сведения из статистической физики; я раскрыла учебник и была потрясена. Это была первая точная наука, проникшая ко мне своими образами; то, как там из хаоса возникает порядок, произвело на меня впечатление чуда. Я наложила на нее свою модель и обе вместе стала распространять на эволюцию, на другие вероятностные науки, которые я знала. Сначала мысленные образы никак не совпадали и это было мучительное состояние, но потом они вдруг слились в один образ, ясный и четкий, и я увидела результат. В каждой науке можно было ввести вероятностное поле, наподобие поля тяжести в физике, которое тоже есть, в сущности, превышение вероятности для броуновской частицы идти вниз после столкновения над вероятностью идти верх. Тогда, если движение системы в таком поле совпадает с нашим представлением о целесообразности (функционалы совпадают), мы говорим "целесообразность", "Бог", а если не совпадают - мы говорим "природа". Представление о целесообразности - наше, а система движется по своим внутренним законам и знать не хочет, когда мы от нее равнодушно отворачиваемся, а когда всплескиваем руками и говорим "чудо". Может, какие чудеса в детских садах и происходят - но в цетлинских задачах их не было.
Все эти мысли мной совершенно завладели. Куда бы я ни повернула голову, всюду я видела свое вероятностное поле, и всюду видела, что я права. Самые сложные и непонятные случаи объяснялись, все становилось легко и просто. Я никому ничего не говорила, даже мужу - потому что о важных вещах не говорят, когда они происходят - но ходила как по воздуху и смотрела странными глазами. Мне нужен был кто-то самый главный в этих вопросах, чтобы он сказал "да" - не потому, что я сомневалась в том, что вижу, но мне нужно было рукоположение.
Тут мне снова повезло - я случайно встретила И. М. Гельфанда. Он был важный и язвительный в окружении трепещущей свиты; у некоторых, когда он говорил, просто челюсть отваливалась. Вдали стояли низшие математические черви и ели его глазами. Меня насмешило, что я даже не знаю, какие операции мне приличествует проделывать: по любым табелям о рангах я была еще ниже их. Должна сказать, что авторитетов я никогда не боялась; я боялась секретарш, бюрократов, тюрьмы, судьбы, войны и крыс - всего, чего должен бояться человек, если он не Том Сойер. Кумиров я никогда не сотворяла: был Бог или нет, я очень хорошо чувствовала разницу между ним и остальными людьми. В преклонении одних людей перед другими мне чудилось что-то смешное и провинциальное; хуже идолопоклонства была только фамильярность.
Поэтому я Гельфанду все бестрепетно выложила, в он был очень внимателен и одобрил. Разговор происходил на лыжах; мы шли шагом, а часть свиты плелась сзади. Он даже пригласил меня ходить к ним на семинар великая честь, но я от нее отказалась: он-то не знал, что я дура, а я знала и понимала, что это сразу раскроется. Я в этот момент решила держать себя дома и дать моей голове думать столько, сколько ей надо, раз она быстро не может. В заключение Гельфанд в некоторой задумчивости произнес странную фразу: "Понимать вас, конечно не будут; если что сделаете, приходите ко мне". Я, конечно, была на седьмом небе от такой заручки у небожителя - но фраза насчет "понимать не будут", кроме смутной лестности, сулила крупные неприятности. Я понадеялась, что он ошибается.