Шрифт:
В холодных, продуваемых сквозняком, сенцах Гребенников нечаянно споткнулся о ведро, и оно, дребезжа, откатилось в угол. С тревожно бьющимся сердцем он открыл дверь.
— Дома есть кто?.. Вы живы? — почти испуганно вскрикаул он.
Долго ли еще в доме висела стойкая тишина, полковой комиссар не помнит. Только услышал, как заплакал ребенок, и неожиданно, сам того не сознавая, обрадовался живому голосу.
— Это я, Екатерина Степановна… Дайте же свет, — сбивчиво промолвил Гребенников, услышав медленные шаги По комнате.
Некоторое время они молчали.
Еще совсем недавно Екатерина Степановна выглядела в свои срок два года очень живой и женственной. Но жестокий удар так скоро пригнул ее, что от ее живости не осталось и следа: впалые и бледные щеки, в глазах, как будто не просыхающих от слез, была заметна оторопь и вместе с тем затаенная, едва теплившаяся надежда. Да, теперь она верила, пожалуй, только самой себе. Она провела эти недели в горе, одна, без свидетелей и утешения других. Сейчас — Иван Мартынович поежился от ее отчужденного взгляда — она смотрела исподлобья, потом перевела взгляд на стул, где висел мундир мужа. Глаза ее, на миг ставшие ясными, опять помрачнели, и она отвернулась, пряча, казалось выдавленную сердцем, слезу.
— Да что вы, в конце концов!.. Заживо себя хороните! — запротестовал Иван Мартынович. В этот момент из смежной комнаты вышел Алешка и, нелюдимо косясь на полкового комиссара, шагнул к матери, сказал напористым голосом:
— Не надо, мама! Не плачь, слышишь!
Подбежала и Света, уцепилась за мамину юбку, таращила глаза на военного. Гребенников неловко нагнулся к девочке, подтянул ей штанишки, сползшие на пухлые коленки, и взял ее на руки. Девочка косила строгие глаза куда–то в сторону; она, казалось, успела отвыкнуть от доброты и ласки. Иван Мартынович ощущал, как трепетно бьется под его рукою крохотное сердечко.
— Гулять ходишь? — спросил он.
Девочка упрямо молчала, глядела на мать, и та помогла ей преодолеть робость.
— Светлана любит на санках кататься, — сказала она вздохнув. — Но теперь не до веселий. К тому же, на дворе такие холода, что даже в комнату, вон видите, мороз забрался! — Екатерина Степановна указала на углы, будто выстеганные игольчатым инеем.
— Ну, дочка, тебе пора спать. Сними только лифчик, когда ляжешь в кроватку… Да и тебе время, — обратилась она к сыну, заставив его недовольно поморщиться. — Да–да, и не вздумай за книжку браться. Свет не позволю включать и ставни закрою. Иди, иди, родной. — Впервые за время разговора улыбка тронула глаза матери.
— Это мне нравится, — заметил Гребенников, тоже улыбнувшись. — А то гляжу… просто лица на вас нет.
— Ох, Иван Мартынович, — вздохнула она. — За эти дни я столько пережила, что, кажется, и жизни бы не хватило. Да вы разденьтесь, посидите, — предложила она и помогла ему снять шинель.
Екатерина Степановна засуетилась, хотела пойти на кухню, что–то приготовить, но Гребенников упросил ее не хлопотать. "Небось и так посадили себя на скудный паек", — подумал он, и Екатерина Степановна, заметив в его глазах жалость, возразила:
— Не беспокойтесь, он же припас на зиму много овощей, как чувствовал… — И опять взгрустнула. Долго молчала, пока наконец, задыхаясь, не выдавила из себя:
— Не могу… Так тяжело! Когда Николая забрали, надо бы и мне уйти за ним. Пусть и дети…
— Нельзя так, — перебил Гребенников. — Куда это годится себя надрывать! И детям отравлять жизнь.
— Она у них уже отравлена, — простонала Екатерина Степановна и посмотрела в темный провал окна. — Для меня на свете есть один Шмелев. Только один. И где он, может, уж совсем… — Она не договорила, пошатнулась. Гребенников успел поддержать ее, помог сесть на стул. Ему хотелось тотчас возразить ей, но нужных слов не нашел. Да и как можно возразить? И хотя Иван Мартынович не переставал думать, что история с арестом Шмелева — грубая ошибка, он понимал, что могло произойти и худшее.
— Я все–таки верю. Люди разберутся, кто прав, а кто виноват, — с твердостью заметил он, стараясь хоть как–то утешить ее.
— Разберутся, — упавшим голосом отозвалась она. — Может быть… Только ведь и среди людей есть звери! Как угодно судите, но меня вынудили так думать. С арестом Шмелева слишком многое для меня умерло. Я теперь никому не верю, — повторила она безразлично, совсем не повышая тона. — Но если бы я потеряла веру и в него, в Шмелева, честное слово, я сошла бы с ума… Даже пусть и дети… На свете был только один Шмелев. И что бы с ним ни сделали, я верю… Верю ему до конца! Он был честен, поймите мое сердце! А те, кто состряпал против него дело, будь они прокляты! — с гневным ожесточением вскрикнула она.
Гребенников встал и, прежде чем ответить ей, долго стоял притихший, словно оглушенный.
— Вы мне об этом не говорите, я сам знаю его, — наконец, принужденно сдерживая себя, заговорил он. — Николай Григорьевич для меня так же ясен и чист, как глаза вашей дочери. Я вовсе не собираюсь отрекаться от него… Я убежден, долго это не продлится, дойдет дело до большого начальства, разберутся, выпустят… — Он раздумчиво помедлил. — А если нет, будем жаловаться, до ЦК дойдем! Кстати, вы никуда не обращались?