Шрифт:
Маяковский возобновил грандиозный образ, где-то утерянный со времен Державина. Как и Державин, он знал, что секрет грандиозного образа не в "высокости", а только в крайности связываемых планов - высокого и низкого, в том, что в XVIII веке называли "близостью слов неравно высоких", а также "сопряжением далековатых идей".
Его митинговый, криковой стих, рассчитанный на площадный резонанс (как стих Державина был построен с расчетом на резонанс дворцовых зал), был не сродни стиху XIX века; этот стих породил особую систему стихового смысла. Слово занимало целый стих, слово выделялось, и поэтому фраза (тоже занимавшая целый стих) была приравнена слову, сжималась 37. Смысловой вес был перераспределен - здесь Маяковский близок к комической поэзии (перераспределение смыслового веса давала и басня). Стих Маяковского - все время на острие комического и трагического 38. Площадный жанр, "бурлеск" был всегда и дополнением, и стилистическим средством "высокой поэзии", и обе струи - высокая и низкая - были одинаково враждебны стихии "среднего штиля".
Но если для камерного, шепотного стиля открывается опасность среднего голоса, то площадному грозит опасность фальцета.
В последних вещах Маяковского есть эта опасность. Его верный поэтический прицел - это связь двух планов - высокого и низкого, а они все больше распадаются; низкий уходит в сатиру ("Маяковская галерея"), высокий в оду ("Рабочим Курска") 39. В голой сатире, как и в голой оде, исчезает острота, исчезает двупланность Маяковского. В сатире открыт путь к Демьяну Бедному - для Маяковского во всяком случае бедный 40, голая же ода очень быстро когда-то выродилась в "шинельные стихи". Только Камерный театр ведет пьесы с начала до конца на крике.
А толкает Маяковского на этот раздельный путь тема - тема, которая всплывает теперь над его стихами, а не держится в них, навязчивая, голая тема, которая вызывает самоповторение.
Эта тема придет,
прикажет:
– Истина!
Эта тема придет,
велит:
– Красота!
Тема верховодит стихом. И у стиха Маяковского перебои сердца. От прежнего, строчного стиха, с выделенными, кричащими и вескими словами, Маяковский перешел незаметно, то тут, то там, к традиционному метру. Правда, он этот стих явно пародирует, но тайно он к нему приблизился:
В этой теме,
и личной
и мелкой,
перепетой не раз
и не пять,
я крушил поэтической белкой
и хочу кружиться опять 41.
И уже без пародии:
Бежало от немцев,
боялось французов,
глаза
косивших
на лакомый кус,
пока доплелось,
задыхаясь от груза,
запряталось
в сердце России
под Курск 42.
Строчной стих становится в последних вещах для Маяковского средством спайки разных метров. Маяковский ищет выхода из своего стиха в пародическом осознании стиха. (Этот путь Маяковский начал удачей в "150 000 000" неожиданных кольцовских строчек.) 43
В "Про это" он перепробовал, как бы ощупал все стиховые системы, все затверделые жанры, словно ища выхода из себя. В этой вещи Маяковский перекликается с "Флейтой-позвоночником", со своими ранними стихами, подводит итоги; в ней же он пытается сдвинуть олитературенный быт, снова взять прицел слова на вещь, но с фальцета сойти трудно, и чем глубже вырытая в поэзии колея, тем труднее добиться, чтобы колесо не вертелось на месте. Маяковский в ранней лирике ввел в стих личность не стершегося поэта", не расплывчатое "я", и не традиционного "инока" и "скандалиста", а поэта с адресом. Этот адрес все расширяется у Маяковского; биография, подлинный быт, мемуары врастают в стих ("Про это"). Самый гиперболический образ Маяковского, где связан напряженный до истерики высокий план с улицей, - сам Маяковский.
Еще немного - и этот гиперболический образ высунет голову из стихов, прорвет их и станет на их место. В "Про это" Маяковский еще раз подчеркивает, что стихия его слова враждебна сюжетному эпосу, что своеобразие его большой формы как раз в том и состоит, что она не "эпос", а "большая ода".
Положение у Маяковского особое. Он не может успокоиться на своем каноне, который уже облюбовали эклектики и эпигоны. Он хорошо чувствует подземные толчки истории, потому что он и сам когда-то был таким толчком. И поэтому он - так мало теоретизировавший поэт - так сознателен во время промежутка. Он нарочно возвращается к теме "и личной, и мелкой, перепетой не раз и не пять" (и тут же делает ее по-старому грандиозной); но сознательно калечит свой стих, чтобы освободиться наконец от "поэтических шор":
Хотя б без размеров.
Хотя б без рифм 44.
И, наконец, почувствовав бессилие, выходит на старую испытанную улицу, неразрывно связанную с ранним футуризмом. Его рекламы для Моссельпрома, лукаво мотивированные как участие в производстве, это отход - за подкреплением. Когда канон начинает угнетать поэта, поэт бежит со своим мастерством в быт - так Пушкин писал альбомные полуэпиграммы, полумадригалы. (По-видимому, с этой стороны, сожаления о том, что поэты "тратят" свой талант, неправильны; там, где нам кажется, что они "тратят", они на самом деле приобретают.) Стиху ставятся в быту такие задания, что он волей-неволей сходит с насиженного места, - все дело в этом 45.
Комплименты в наше время даром не говорятся; мадригалом стала для нас реклама. Мадригалы Маяковского Моссельпрому - это очень нужный иногда "поэтический разврат". Но
И стих,
И дни не те.
И улица не та. Футуризм отошел от улицы (да его, собственно говоря, и нет уже) ; а улице нет дела ни до футуризма, ни до стихов.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить <...>
Иль спорить о стихах 46.