Шрифт:
И вот они и спят! Спит весь «Тальфар», спит и Вай Кау — его гамак напротив твоего. А ты, Рыжий, лежишь с открытыми глазами, тебя сон не берет, вот ты лежишь и думаешь: ночь, тьма кругом, и вроде тишине уже давно пора было бы настать… Но волны все толкутся в борт, толкутся — вот борт и скрипит, и переборки ему вторят. И палуба, и такелаж! Все и везде скрипит, стонет, дрожит. Ну, прямо скажем, ощущеньице далеко не из лучших. И это ведь еще «Тальфар», элитная галера, а не обычное корыто, и это еще ют, а не бак. На баке, там вообще хоть уши затыкай. Но им, ганьбэйцам, это все равно. Нет, это их даже радует. Вай Кау говорил:
— Скрипит — и это хорошо. Спи, не мешай.
И сам-то он, конечно, спал. А Рыжий все лежал, смотрел по сторонам и слушал скрип, и думал. Да, корпус у «Тальфара» не простой — из баркарасса. А баркарасс — это очень редкое, ценное дерево, оно растет только в Тернтерце. Его еще зовут железной пеной. Это потому, что его древесина крепче железа и в то же время легче пены. Тернтерц его не продает, у них такой закон, чтоб баркарасс не вывозили на экспорт, и потому добыть баркарасс можно только при помощи силы. Так все его и добывают. И оттого и ценят баркарасс. И оттого «Тальфар» и легок на ходу, что у него баркарассовый корпус. А то, что он, этот корпус, скрипит, так это очень хорошо — значит, живет. Вот если он вдруг замолчит, то еще вахты не пройдет — и будет жуткий треск, и…
Р-ра! Так что пускай себе скрипит, ну что тебе до скрипа? Ты что, скрипа не слыхивал? Ведь так же Лес скрипит перед грозой, когда еще и ветра нет, а он уже скрипит — Лес первым чует непогоду. И потому чем он громче скрипит, тем после громче будет перестук копыт Небесного Сохатого, тем больше будет молний и огня, и вот уже — закрой глаза! — и вот уже ты видишь эти всполохи, и вот ты уже слышишь этот перестук, вот ветер рвет листву, мечет ее, и вот уже по Выселкам забегали, гонят детей по логовам, спешат, и вот уже Вожак вскочил…
Р-ра! Вот оно в чем дело, вот почему ты так боишься скрипа — это в тебе просто проснулся давным-давно забытый детский страх перед грозой, и вообще, ты будто не флаг-штурман, не ганьбэец, а ты снова всего лишь… Да! Р-ра! Как будто не было ни Дымска и ни Бурка, ни Ганьбэя, и не в каюте ты, а в логове, и рядом Хват храпит, а не Вай Кау, а ты не спишь — лежишь, дрожишь и слушаешь, как наверху ели скрипят все громче, громче. Еще вот-вот совсем немного — и грянет гром. И посыплются молнии. Вспыхнет огонь! И это, ты знаешь, не просто огонь, это Небесный Брат — разгневанный, всесильный, за все наши грехи сейчас нас накажет! Вот прямо!.. Вот!..
Р-ра! Нет! Опомнись! И ты вскочил и сел, и свесил стопы с гамака, прислушался — скрипит. И ночь в иллюминаторе. Спит Океан… Но это так только лишь говорят, что он спит, а на самом же деле он просто молчит и тихо, ровно дышит. Кто мы ему? Он нас не замечает. Вчера опять трижды бросали лот, стравили весь канат, но до дна, как всегда, не достали. И не могли достать, и это правильно, это нормально, потому что где это такое видано, чтобы посреди Океана, на сумасшедшей глубине, кому-то удавались замеры лебедочным лотом! А эти все не верили. Им кажется, что берег уже где-то совсем близко. Им хочется, чтоб это было так, вот оттого они и говорят, болтают всякое. Их страх берет: вон, сколько дней они уже гребут, а берега все нет и нет. Вот и сошлись они вчера под вечер у грот-мачты. Пришлось к ним спуститься. Вай Кау поначалу объяснял им по-хорошему, по-доброму, а после, не сдержавшись, стал кричать и в карту тыкал и доказывал, что, мол, еще пятнадцать дней, никак не менее, идти… А эти нет, твердят, что берег уже близко. И ждут его, кивают на приметы. Приметы, х-ха! Вчера траву увидели — визжали от восторга. А что с того? Трава была и раньше. Но та трава, так говорят они, была не та, та простая морская трава, а эта — точно та, речная, и берег, значит, уже совсем близко. И ветер будто не такой уже соленый, он, утверждают они, — это бриз, а если дует бриз, то берег, значит… Р-ра! Ты развернулся и ушел в каюту, а адмирал еще остался с ними и доказывал, и много еще всякого от них выслушивал, и даже с чем-то соглашался и кивал, и снова карту им показывал, и курс когтем прочерчивал, и снова терпеливо объяснял, объяснял им, скотам… И объяснил, и убедил-таки! А может, и не убедил, — их разве кто поймет? — но зато усмирил, это точно, они ушли, зашились в своем кубрике. Вот уж воистину есть мы, а есть они, другие, и видят они то же, что и мы, и слышат вроде бы одно и то же, что и мы, но чтобы после все это понять, сообразить, вот тут у них… Тьфу! Тьфу! Вай Кау, возвратясь в каюту, упал в гамак, долго молчал, потом мрачно сказал:
— Сам виноват. Разбаловал! — и приказал задуть огонь и снял очки, и долго так лежал с открытыми глазами, а свет из них шел не в пример обычному чуть видимый, мерцающий, а после и совсем погас — Вай Кау спал…
Вот и сейчас он спит. Ночь. Скрип. Волны толкутся в борт, толкутся. Он, Океан конечно же не спит, он просто затаился, ждет, баюкает, а ты плывешь, плывешь и смотришь — ничего не видно; день, два, и вот уже семь дней прошло — и снова ничего, и дальше будет то же самое, и еще семь, и еще семь, и семью семь, а не пятнадцать; лгал адмирал, пятнадцать — это очень мало, а семью семь… И, может, лишь только тогда ты выйдешь, как всегда, на палубу, прищуришься, хоть ночь будет кругом, и будешь так смотреть, смотреть; нет ничего, нет, нет…
И вдруг над самым горизонтом, там, где обычно…
Нет! То для них, других, — магнитный остров, золото, заклятье, слепота. А для тебя…
И Рыжий расстегнул лантер, достал монету…
Было темно и ничего не разобрать, а можно только ощущать подушечками пальцев — вот глаз, он неподвижен, и обращен он, как всегда, на юг. И ветер ровный и попутный, «Тальфар» идет уверенно — за день по тридцать, сорок лиг, — и никого вокруг, один лишь Океан со всех сторон…
А Южный Континент все ближе, ближе! И в этом вы не сомневаетесь с той, самой первой ночи на борту. Тогда, как и сейчас, «Тальфар» лег в дрейф, на баке завалились спать… А вы сидели за столом, склонясь над ложной картой. Вай Кау, тяжело сопя, вертел монету так и сяк, да только зря он старался монета молчала. Тогда он попросил «еще раз почудить», и ты опять показывал, как оживает глаз, и адмирал сверял монету с компасом, и оба показания сходились. А после, подойдя к иллюминатору, вы их — и компас, и монету сверяли с Неподвижной Звездой — и снова все было точно. А выходить на палубу, чтобы проверить все как следует, Вай Кау запретил — другим об этом знать нельзя, им карты хватит. Карты! И смеялся.
И так с той ночи все и повелось — «Тальфар» спешил на юг, только на юг при ровном и попутном ветре день, два, четыре, семь, на все вопросы баковых вы отвечали четко, кратко, ясно: да, несомненно, да, конечно, да, вот сам посмотри, убедись, вот она, карта, вот наш курс, а как ты еще думал, все точно! А вечерами, запершись у себя в каюте, вы тщательно сверяли лаговые записи и отмечали ветры и течения, прокладывали курс… а после адмирал вводил поправку в вычислениях, ибо зачем их — тех, других — пугать, зачем им знать, как далеко уже ушли? И вместо сорока записывалось двадцать, а вместо тридцати пятнадцать лиг… А утром, приосанившись, Вай Кау выходил к грот-мачте и оглашал координаты, курс, а экипаж, еще сидевший у котлов с чадящим варевом, внимательно выслушивал его. И верил ему. Или, может, не верил, но разве так, на слух, чего поймешь, чтоб после с толком возразить? Вот и кивали они, и не спорили, хватали, обжигаясь, варево — бобовый суп, круто заправленный обманкой с солониной. А после: «К банкам! Порс!» — и вновь они весь день гребли, а вечером ложились в дрейф, и вновь — бобовый суп, шабаш, огня не разводить, скрип переборок, палубы…