Шрифт:
Ее ладонь легла на его лицо, узкая кисть с длинными, тонкими пальцами очертилась на большой, широкой, неровной щеке. Их несоответствие даже в смутном, рассыпанном в воздухе рассвете поразило Элизабет, грубая, дубленая кожа резко контрастировала с ее кожей, тонкой, мраморной, почти прозрачной.
Губы стали настойчивее, несмотря на боль, несмотря на вспухшую, зудящую тяжесть, они пытались войти, проникнуть внутрь, разобрать его рот на части. Жажда не отпускала, она разрасталась, пыталась завладеть всем телом, она бы и завладела, если бы он вдруг не вздрогнул и не открыл глаза.
Прошло несколько мгновений, он тоже, видимо, пытался осознать реальность, разобраться в ней. Потом он дернулся, постарался отстраниться, глаза испуганно забегали, рот Элизабет наполнил плотный воздух – наверное, он пытался что-то произнести. И она тоже прошептала туда, внутрь, в его тяжелые, неловкие, неудобные губы:
– Влэд, это я, Дина. – И снова, то погружаясь глубже, то всплывая на поверхность, она повторила: – Это же я, Влэд, я вернулась, ты ведь узнаёшь меня. Все будет так, как всегда, ничего не должно измениться… – Она сбилась, дыхание, слишком неровное, глубокое, как будто оно поднималось прямо из легких, мешало словам. Навстречу она почувствовала его дыхание, такое же неровное, нервное, набитое упругим воздухом. – Все будет как всегда, я вернулась, слышишь…
Его губы тоже начали шевелиться, смешно, непривычно; их движения обратились в слова, казалось, их можно было проглотить, не выпускать наружу, но они все же вырывались. Они несли недоумение, страх, растекающийся по воздуху ужас.
– Лизонька, девочка, ты что? – Он упирался руками в ее плечо, пытаясь оттолкнуть, отодвинуть ее от себя. Удивительно, как мало сил оказалось у этого взрослого мужчины, его вялому напору было легко противостоять. – Ты что?! – повторял он, – Ты что?! Я не могу! – и так и не сумел от нее отстраниться ни губами, ни телом.
Она без труда сломила его, навалилась всем телом, придавила, смяла его лицо, рот, губы, которые все еще пытались шептать. Она переломила их, переборола своими губами, своими словами, тоже твердившими одно и то же:
– Я не Лизи, ты понимаешь? – Длинные паузы разделяли каждое слово, все размылось окончательно, грань реальности, беспомощно мотающаяся где-то поблизости, сжалась, отступила, погрузилась в липкую, тягучую паутину, из которой не было ни возможности, ни желания выкарабкаться. Оставалась лишь одна цель – продолжить прошлое, сделать его настоящим – и она единственная имела хоть какой-то, пусть и исковерканный, смысл. – Я не Лизи, я Дина… Я вернулась… Мы должны делать то, что делали раньше… Иначе все нарушится… А мы не должны нарушать…
Он отталкивал ее неуклюже, беспомощно и продолжал бормотать что-то про «невозможно», про «так нельзя», про «неправильно».
– Не надо… не надо… Что ты делаешь! – Шепот едва пробивался к ней.
Но она делала. Она уже сидела на нем и стаскивала, стягивала вниз его пижамные штаны, а он продолжал размахивать руками, но уже не отталкивая ее, даже не пытаясь.
– Ты не можешь, не должна. Это неправильно… – Он смотрел на нее снизу расширенными глазами, полными привычной жалостливой теплоты, и глаза противоречили словам, в них вперемешку со страхом читалось желание. Они хотели ее, не могли не хотеть. Даже приоткрытый рот, даже обычно узкие губы обрели выпуклость.
– Да что ты, не бойся, перестань, – бормотала она, возясь на нем. – Я же говорю, все должно продолжаться. И я не Лизи, я Дина, не смей называть меня Лизи.
Она так и чувствовала себя, именно своей матерью. Резкое беспрекословное чувство наполнило ее – она сейчас и есть Дина, сейчас особенно. Взрослая, опытная, уверенная, она намного сильнее этого жалкого, с трясущимися губами и руками мужчины. Который и хочет и боится, и пытается оттолкнуть и не может отказаться. Наконец-то она поняла, почему ее мать приходила сюда, – с ним она становилась хозяйкой, повелительницей. А он лишь податливый инструмент, лишь исполнитель.
И она зацепилась пальцами за подол тонкой майки и одним резким движением стянула ее с себя. Она возвышалась над ним, глядя в его полные жалкого ужаса глаза, и исступленно повторяла лишь одно:
– Посмотри, посмотри… Я и есть Дина… Только моложе… Посмотри, разве я не похожа, разве ты не узнаешь?.. Посмотри…
И наконец он сдался, закивал, перестал отмахиваться, зашептал в ответ:
– Да… Конечно… Моя девочка… – И глаза его, и без того растекающиеся, поплыли еще сильнее от очевидной набегающей влаги. – Конечно… Делай что хочешь… если ты так хочешь, если ты… – Он не договорил, и глаза закрылись, и только круглые капельки выдавились из-под ресниц.
…А потом произошло что-то совсем необъяснимое, непонятно, что творили ее неловкие, торопливые руки. Она и не чувствовала ничего, только необходимость, только предназначение, все окончательно закачалось и потеряло опору, она перестала сознавать себя в тонком, рвущемся то тут, то там рассвете, она стала частью его загрязненного света, его запахом, стала еще одной рассеянной, мутной частицей.
Что-то попалось под руку, что-то крепкое, будто освобожденный из под земли корень дерева, только живее, теплее, оно горячило, обжигало непривычную, неподготовленную ладонь. Она знала, что делать, но знание это было не приобретенным, а врожденным, инстинктивным, будто вошло в нее вместе со знанием другой женщины. В нем не надо было разбираться, а просто следовать ему не переча.