Боборыкин Петр Дмитриевич
Шрифт:
XVII
Ни отца, ни матери к нему не допустили, продержали больше недели в холодной на хлебе и на воде и повели в правление сечь.
Никогда его не наказывали розгами ни дома, ни в гимназии. И каждый раз, как он вспомнит всю сцену этой экзекуции, кровь бросится ему в голову и в висках забьются жилы.
Пустая горница в старом графском "Приказе", с лавками по стенам, два окна против двери, икона в правом углу. Серенький холодный денек. Горница не протоплена, и в ней он вздрагивает и видит на полу два пучка розог.
Тут старшина, сельский староста, двое судей, писарь, два десятника - они будут его наказывать.
Старшина, пройдоха и взяточник Степан Малмыжский - мелкий прасол, угодник начальства, сумевший уверить "горлопанов", что им только и держатся оба сельских общества, на которые разделено село Кладенец. Как ярко врезалась в память Теркина рыжая веснушчатая рожа Малмыжского и его "спинжак" и картуз на вате, сережка в левом ухе, трепаная двуцветная бородка... Кажется, каждый волосок в этой бородке он мог бы перечесть. Стоит ему закрыть глаза - и сейчас же старшина перед ним как живой.
Двое судей в верблюжьих кафтанах. Оба - пьянчуги, из самых отчаянных горлопанов, на отца его науськивали мир; десятки раз дело доходило до драки; один - черный, высокий, худой; другой - с брюшком, в "гречюшнике": так называют по-ихнему высокую крестьянскую шляпу. Фамилии их и имена всегда ему памятны; разбуди его ночью и спроси: как звали судей, когда его привели наказывать?
– он выговорит духом: Павел Рассукин и Поликарп Стежкин.
Они сидели около старшины, на правой скамье от двери.
Сельского старосту он не так отчетливо помнит. Он считался "пустельгой"; перед тем он только что был выбран. Но дом его Теркин до сих пор помнит над обрывом, в конце того порядка, что идет от монастырской ограды. Звали его Егор Туляков. Жив он или умер - он не знает; остальные, наверно, еще живы.
Жив и писарь Силоамский. Тоже из кутейников!.. Он был самым лютым ненавистником его отца. Тот без счету раз на сходках ловил эту "семинарскую выжигу" в мошеннических проделках и подвохах, в искажении текста приговоров и числа выборных голосов, во всяких каверзах и обманах. Но писарь держался прочно; без него старшина, полуграмотный, не мог шагу ступить, а судьи были вовсе неграмотные.
И наружность Силоамского, каким его увидел, войдя в горницу, мог бы Теркин нарисовать в мельчайших подробностях.
Среднего роста, сутулый, с перекошенным левым плечом, бритое и прыщавое лицо, белобрысые усики, воспаленные глаза и гнилые зубы, волосы длинные, за уши. И на нем был "спинжак", только другого цвета, а поверх чуйка, накинутая на плечи, вязаный шарф и большие сапоги. Он постоянно откашливался, плевал и курил папиросу. Под левой мышкой держал он тетрадь в переплете.
– Ну-с, ваше степенство, - обратился к нему первый писарь, - не благоугодно ли вам будет разоблачиться?
Старшина и судьи переглянулись.
Язвительный тон писаря и его хриплый голос обдали Теркина холодом и жаром. Розги лежали перед ним. Если б он мог, он схватил бы за горло негодяя, который издевался над ним перед казнью.
Руки его стягивал кушак. Два десятника плотно налегли на него с обеих сторон.
– Господин старшина!
– произнес он твердо.
– С писарем вашим я не желаю разговаривать. Но от вас я вправе требовать ответа: по какому праву вы подвергаете меня такому наказанию?
– Права захотел! Вишь, какой шустрый!
– зубоскалили оба судьи.
Старшина выговорил с усмешкой:
– А вот ты, милый друг, почуешь, по какому праву, когда тебя хорошенько отполосуют.
– Развязать?
– спросил писаря один из десятников.
– И так побудет, - отозвался старшина, - а то еще драться полезет.
– От большой учености!
– издевался писарь. Всякую премудрость проходил.
Десятники начали стаскивать с него пальто и расстегивать все, что нужно было.
Была минута, - он еще стоял, - когда ноги его дрогнули и похолодели. В глазах стало темнеть. Позор наказания обдал его гораздо большим ужасом, чем мысль потерять разум в сумасшедшем доме. Это он прекрасно сознавал.
– Что кочевряжишься!
– крикнул ему кто-то. Ложись!.. Ты думаешь: в барчуки попал, так тебя и пальцем не тронь?.. Небось! Будешь знать, паря, как н/абольшим дерзить да потом блажь на себя облыжно напускать.
Он уже лежал на вонючей рогожке.
В воздухе свистнул размах розги. Он закрыл глаза и закусил губы до крови, чтобы не крикнуть.