Боборыкин Петр Дмитриевич
Шрифт:
Стремительно сбежал он в цветник.
XII
Он стоял перед ней у тех самых сосен, где была вделана доска, и жал ее руку.
В другой она держала пучок трав и корешков.
– Простите, Бога ради, Калерия Порфирьевна: захотелось пожелать вам доброго утра.
Ее светлые глаза говорили:
"Что ж, я ничего, рада вас видеть".
– И вы меня извините, Василий Иваныч. Мы здесь по-деревенски. Я и волосы не успела уладить, так меня потянуло в лес.
– Вы что ж это собирали?.. Я сначала подумал - грибы?
– Нет, так, травки разные, лекарственные... Там, по летам, около Питера приучилась.
Ее худощавый стан стройно колыхался в широкой кофте, с прошивками и дешевыми кружевцами на рукавах и вокруг белой тонкой шеи с синими жилками. Такие же жилки сквозили на бледно-розовых прозрачных щеках без всякого загара. Чуть приметные точки веснушек залегли около переносицы. Нос немного изгибался к кончику, отнимая у лица строгость. Рот довольно большой, с бледноватыми губами. Зубы мелькали не очень белые, детские. Золотистые волосы заходили на щеки и делали выражение всей головы особенно пленительным.
Все ее целомудренное существо привлекало его еще сильнее, чем это было и вчера, и третьего дня, в тени и прохладе леса, на фоне зелени и зарумяненных солнцем могучих сосновых стволов.
– Рано встаете?
– спросил он.
– И зимой, и летом в шестом часу... А здесь как хорошо!
– Угодно туда... подальше, еще правее?.. Я вам тропку укажу.
– Пойдемте, пойдемте... Там и трав должно быть больше.
Он не посмел предложить ей руку. Его волнение росло. Бесстрастно хотелось открыться ей, и жутко делалось от приближения минуты, когда она услышит от него, что он - вот такой, не лучше тех жуликов, которые выхватили у него бумажник у Воскресенских ворот в Москве.
Шли они медленно. Калерия нет-нет да и нагнется, сорвет травку. Говорит она слабым высоким голосом, похожим на голос монашек. Расспрашивать зря она не любит, не считает уместным. Ей, девушке, неловко, должно быть, касаться их связи с Серафимой... И никакой горечи в ней нет насчет прежней ее жизни у родных... Не могла она не чувствовать, что ни тетка, ни двоюродная сестра не терпели ее никогда.
– Как Симочка похорошела!
– промолвила она точно про себя.
– Вы пара, Василий Иваныч. Совет да любовь!
Он начал слегка краснеть.
– Вы нас осуждаете?
– спросил он, прислонившись к дереву.
– За что, про что?
– Да вот за нашу жизнь.
– В каком смысле? Что вы, кажется, не венчаны? Значит, нельзя вам было. Господь не за один обряд милует... и то сказать! Знаете что, Василий Иваныч, она перевела дух и подняла голову, глядя на круглую шапку высокой молодой сосны, - меня, быть может, ханжой считают, святошей, а иные и до сих пор - стриженой, ни во что не верующей... Вера у меня есть, и самая простая. Все виноваты и никто не виноват, вот как я скажу. Для одних одно, для других другое, любовь там, что ли... такая, пылкая, земная... А ежели они не загубили своей совести - все к одному и тому же придут, рано или поздно. Жалость надо иметь ко всему живому... Кто и воображает, что он не живет, а пиршествует, и тот человек мучится. Разве не так, Василий Иваныч?
– Так, так!
Он глядел на нее, белую и стройную, в падающих золотистых волосах, и слезы подступали к глазам. В словах ее было прозрение в его душу, как будто она читала в ней.
– Калерия Порфирьевна! Матушка!..
Слезы душили его. Она взглянула на него немного испуганно.
Теркин как стоял, так и рухнулся перед ней на колени и зарыдал.
Она не растерялась, только пучок трав выпал у нее из левой руки.
– Что вы, голубчик, Василий Иваныч?
Руки ее, с тонкими пальцами, красивые и гибкие, коснулись его плеч.
– Встаньте! Так не хорошо!.. Так только Богу кланяются.
Но в словах ее не слышалось никакого смущения женщины. Она не приняла этого ни на одну секунду за внезапный взрыв мужской страсти.
"Значит, он страдает, - сейчас же подумала она, душа у него болит!"
Теркин сдержал рыдания, схватил ее руку и поцеловал так порывисто, что она не успела отдернуть.
– Что вы! Господи! Разве я святая? Василий Иваныч...
– Вы не знаете, - с трудом стал он говорить, - знаете, чт/о меня душит.
– Встаньте, пожалуйста!
Он встал и отер лицо платком. Ресницы были опущены. Ему сделалось так стыдно, как он и не ожидал.
– Ну, что такое, голубчик? Вот присядем туда, вон видите два пня, нарочно для нас припасли.
Она говорила весело и мягко, сама взяла его под руку и повела.
В груди у него трепетали "бабочки", так он называл знакомое ему с детства ощущение, когда что-нибудь нравственно потрясло его.
– Успокоились?
– все так же кротко спросила Калерия.
– Это ничего, что заплакали... Мужчины стыдятся слез... И напрасно. Да и передо мной?.. Я ведь уже Христова невеста.