Шрифт:
Два часа спустя, уже ночью, Петр Замятнич стоял у себя на дворе перед высокой повозкой, где сидел на подушках сват, а рядом с ним — рыдающая Груня. Тын, вскрытый намедни для выноса покойника, успели уже заделать. За спиной у Петра, на крыльце, тихо плакала Гаша, сжимая странно легкую руку матери. Кучковна глядела в небо, на Млечный путь, такими же бесслезными, мечтательными глазами, какими утром с паперти смотрела в лесную даль.
Чтоб из приличия, ради посторонних, что-то сказать, Петр задал свату на прощанье последний вопрос:
— Кого думаете звать в князья?
Он сознавал, что ему теперь безразлично, кто будет князем. Оттого он и задал именно этот ставший для него незначащим вопрос.
Но сват не считал ни нужным, ни пристойным обсуждать с Петром этот для него очень значительный вопрос о князьях. Свату было не до приличий. Свата не смущали посторонние.
Душная ночь; чужие, непотребные, убивецкие поминки по любимом сыне, которого не удалось самому и похоронить; лихие разбойники по придорожным лесам; полное разорение; гроза, которой предстояло смирять плачущую сноху; а там, впереди, в Суздале, ежели доберется туда жив, ожесточенные, утомительные споры с упрямыми ростовцами, с сутяжными владимирскими каменщиками, с проискливыми рязанскими послами. Было от чего кипеть!
А тут еще вьется в ногах, как паршивый пес, болтается, как колышка в проруби, этот бесповоротно промотавшийся бывший Андрейкин милостник, сын пришлого, темного родом дружинника, подобранного когда-то Мономахом на одной из его, Мономаховых, бесчисленных дорог. Это он бессовестно втравил Шимона в подсказанное боярами, но не боярское дело; это он опоил Шимона не своим вином; это он в воровском хмелю, в трусливой горячке затоптал Шимона насмерть. И вот липнет этот убрызганный Шимоновой кровью человек со своими глупыми, невпопадными речами! Все только о себе да о себе. А кому он нужен? Да еще верещит этот нечистый человек о княгине, которая, как и он, отслужила свою нечистую службу и которую, как и его, пора сбыть с рук.
Вся перенятая от отцов спесь, вся скопившаяся в сердце ненависть ударила свату в голову. Его прапращуры осели в хлебородном суздальском Ополье в незапамятной древности, еще язычниками, молившимися истуканам. По семейному преданию, они ходили тогда на камских булгар брать с них дань беличьими спинками. Водил их туда будто бы сам Владимир Старый со своим полусказочным пестуном Добрыней, тот самый Владимир, который крестил Русь и насильно окрестил тогда же и сватовых пращуров. Это было двести лет назад (да и было ли?), но сват это помнил, гордился этим и не сомневался в своем праве называть себя великим и честным боярином. А что сам он подготовил совершенное Петром убийство, что всего две недели назад какие-то чернецы зашивали его, великого боярина, в мешковину и прятали по житным ямам да по церковным ларям, — это он позабыл. С высоты повозки сват и вчерашний друг оглядел в последний раз свата и вчерашнего друга и отчетливо, сдавленным голосом злого толстяка выговорил на весь двор, сильно окая по-суздальски и нажимая на каждое, теперь уж намеренно и явно поносное слово:
— Не сказать ли Дружине, что-де володимерец Петряйко, Замятнев сынишко, бьет-де вам, боярам, челом: не возьмете ли-де вы, бояре, себе в князья его, Петряйкина, сердечного дружка — Анбала-ясина, княжого шелудивого холопа, с кем они-де вдвоем своего князя давили?
Такие слова назывались бесчестьем: сват обесчестил свата.
Груня вскрикнула и перестала рыдать. Повозка уж тронулась.
— Ты что? — сказал сват, касаясь Груниного плеча жабьей рукой.
Груня отдернулась, ничего не ответив.
Сват отнял руку и задумчиво заправил острую бородку концом в рот.
Так и уехал из Москвы — покусывая бородку, покачиваясь рядом с Груней на высоких подушках, весь в заботах о себе. О Петре он, видно, успел уже забыть.
Топтавшийся тут же верхом молодой купцов сын с родинками на щеках поспешно заворачивал свою раскормленную кобылу. Покидая двор, где вчера был так щедро обласкан, купцов сын даже шапки не снял на прощанье, проезжая мимо высокого прямого человека, который неподвижно стоял перед крыльцом, свесив на грудь седую обесчещенную голову.
Столь заспесивился купцов сын, что не обернулся даже, как ни был молод, на приглянувшуюся ему вчера дочку этого вчерашнего хлебосола.
А уж на что была хороша — на ночном крыльце, со своими тихими-тихими, русскими слезами!
XI
События этого дня и этой ночи на том не кончились.
Из-за сухой духоты, которая почти не опрохладилась и ночью, Гашино окошко, обращенное на реку, осталось отворено.
Кудрявый мальчонок лепетал во сне что-то невнятное: у него еще гноился больной глаз.
Гаше не спалось. Она лежала лицом к стене, с открытыми глазами.
Вдруг на темной стене ярко занялся и весело заелозил по верхним ее венцам светло-красный четвероугольник.
Гаша вскочила с постели: глядевший в ночь оконный пролет весь полыхал от близкого зарева.
Ночные пастухи, что стерегли за рекой, на скошенном Великом лугу, боярский табун, видели, как на городском берегу выкинуло вверх огромный огненный факел. Они сразу же поняли, что загорелся двор боярского ключника Маштака.