Шрифт:
Ветер стряхивал с деревьев куцую и болезненную зелень, выкладывая из нее предивные узоры, в которых мне чудилось предупреждение. Ветер заставлял тополя стонать, а осины трястись, слабо, испуганно позвякивая плотными листочками.
Чудилось мне. В последнее время много чего чудится, особенно в людях. Изменились они, оскотинили, выставили лица, прикрывая рожи звериные. Я убеждал себя, уговаривал, что нету этого, даже боролся с желанием принять морфий во успокоительное, но после передумал, не столько из-за страха стать морфинистом, сколько из опасений, что подобное лекарство будет скорее во вред больному разуму.
Я подчинился. Я привык. Я проработал год, от Пасхи до Пасхи, и сжился с чужой мечтой, врос в нее, став элементом неприметным, но необходимым, если уж Вецкий до сих пор терпел мое присутствие и мои капризы. Нет, я был честен с ним во всем, что касалось работы, более того, я был вежлив и с пациентами, и с учениками, каковых приводил ко мне Иннокентий Николаевич, даже не заострял внимания на мелочах, вроде того, что ученики эти были не всегда талантливы, зато почти всегда состоятельны. Я понимал, что продаюсь, и испытывал от этого некое странное удовлетворение, и только ночью, во снах, в храме моем, мне было спокойно.
Верно, расскажи я о том хоть кому-нибудь, тому же Вецкому, или Софье, или старухе Машерко, каковая исполняла роль домоправительницы, или ученикам, или пациентам… они все сочли бы меня сумасшедшим.
И были бы правы. Я и вправду сошел с ума.
А еще впервые за год выбрался из добровольного заточения, чтобы пройтись по городу, чтобы увидеть… что увидеть?
Старуха-нищенка с протянутой рукой. Толстая баба в платке, смутно знакомая, словно вынырнувшая из моего прошлого, только вот без ребенка. Смотрит недобро, плюет и отворачивается. А вот кучер дремлет на облучке, и лошадь его, сонная, как и хозяин, лениво машет хвостом, отгоняя гнус. Мальчишка-газетчик кричит что-то, но звуки растворяются в окружающем мире, словно он сам, этот мир, являет собой толстый слой ваты.
Я иду, понимая, что еще немного – и попросту потеряюсь в хитросплетении улочек, если это уже не произошло. Но некое необъяснимое беспокойство гонит меня вперед.
Поворот и еще один… Людская толпа, разъяренная и выплескивающая ярость в криках. Красные, перекошенные лица, более звериные, нежели те, с которыми я сталкивался в больнице, поднятые кулаки и истеричная, захлебывающаяся проповедь худого типа, по виду – студента, подсаженного на бочку.
Наверное, следовало бы послушать, о чем он говорил. Наверное, следовало бы, наконец, коснуться мира, ибо все же даже сумасшествие мое – еще не повод, чтобы открещиваться от происходящего. Но я прошел мимо, и толпа – еще одна странность – расступилась. Они вообще будто не увидели меня.
И, пожалуй, это даже хорошо.
Путь мой прервался у двери, ничем особым непримечательной, разве что кованой дужкой, на которой, надо полагать, некогда держалась вывеска, и чугунным колокольцем, что глухо звякнул, предупреждая о моем приходе.
Переступив порог, я понял – да, я шел именно сюда.
– Добрый день! – я крикнул и, прикрыв дверь, сделал несколько шагов в сумрак, царивший в помещении. Именно из-за него было невозможно определить, сколь велика комната, да и вовсе куда я, собственно говоря, попал.
Пахнет приправами, как некогда в больнице, разве что острее, словно только-только рассыпали душистый перец, томный мускат, сладкий имбирь и гвоздику. От запаха засвербело в носу, и я чихнул.
– Да, да, иду! – раздалось откуда-то слева, и темноту прорезали зыбкие огоньки свечей. – Иду… спешат, вечно все спешат…
Голос был ворчлив, но не сердит, а обладатель его – невысок, полнотел и лысоват.
– Чего желаете? Вы к брату моему? Нет, нету Степанушки, погиб, да пребудет с ним во веки веков милость господня! – человечек широко перекрестился и, примостив канделябр на столике, поинтересовался: – Может, я помочь сумею? Степанушка мне доверял… да, да, так и говаривал, только ты у меня, Николушка, одна надежда… детей-то господь не дал, вдвоем и вдвоем.
Мои глаза постепенно привыкают к неровному освещению. Теперь я вижу, что комната мала и почти пуста: из мебели здесь лишь низкий стол, несколько стульев да высокий, в потолок, шкаф, за которым виднеется черный прямоугольник двери.
– Закрываю, да, да, закрываю… видит бог, я бы хотел исполнить данное Степанушке обещанье, – торопливо поясняет хозяин, осматриваясь с видом удивленным. Он рыж и нелеп в сюртуке, явно с чужого плеча, пошедшем складками, растянувшемся на брюхе и с оттопырившимися карманами. – Что я в этом понимаю? А ничегошеньки… я ему так и говаривал, помилуй, Степанушка, найди кого другого, чтоб разбирался, а он мне: только тебе, Николушка, довериться могу…