Шрифт:
Печататься Георгию Иванову было негде. Ведь не в «Русских новостях», газете парижской, но настолько просоветской, что прозвали ее «Московскими новостями». Пусть процветает в ней бывший друг Адамович, думал он, а Георгия Иванова туда на версту не пустят. Там его считали «фашистом», и слух до абсурда раздул именно Адамович. Он же вынес приговор и эмиграции в самом первом номере «Русских новостей», когда война только-только окончилась. «Эмиграция потеряла полноту своего права на существование», — писал Адамович. Так что наотрез отказал ему, Георгию Иванову, в праве существовать без советского подданства, а ведь он писал антифашистские очерки, когда Гитлер еще только пришел к власти. Для Адамовича это не в счет. Дружба лопнула. Те, кто раньше видел их часто вместе, думают, что причина в политическом разномыслии. Их не переубедить, да и нужно ли…
В ноябре 1945-го вышел первый послевоенный литературный альманах «Встреча» под редакцией Сергея Маковского, в прошлом редактора «Аполлона». Маковский говорил, что об «Аполлоне» в советской печати он до сих пор не встретил ни одного доброго слова. Через несколько месяцев издали еще один альманах — «Русский сборник. Книга первая». Предполагалось, что издание станет периодическим, но его постигла судьба многих эмигрантских оптимистических начинаний. «Книга первая» оказалась последней.
Стихи Георгия Иванова в «Русском сборнике» — его первая послевоенная публикация. Он передал редактору два стихотворения, незадолго до того написанных и не успевших отлежаться. На этот раз он и не думал о том, чтобы они отлеживались, поскольку оба явились «вот так, из ничего», и это верный признак, что стихи удались.
…Как просто страдать. Можно душу отдать И все-таки сна не уметь передать. И зная, что гибель стоит за плечом, Грустить ни о ком, мечтать ни о чем…(«Он спал, и Офелия снилась ему…»)
Стихи экзистенциальные, а начало экзистенциальной литературы было положено как раз в 1940-е годы. Она утвердилась в послевоенной Франции. Несколько позднее – и в других странах. Но если бы ее не существовало, мы бы открыли ее в стихах Георгия Иванова. Первым отметил этот новый характер лирики Г. Иванова сороковых и пятидесятых годов Роман Борисович Гуль, редактор нью-йоркского «Нового Журнала». «Если на Георгия Иванова обязательно надо бы было наклеить ярлык какого-нибудь "изма", то это сделать было бы просто. Георгий Иванов сейчас единственный в нашей литературе экзистенциалист», — писал Гуль.
Грусть ни о ком, мечта ни о чем — это проявление не рационального ума, а всего человеческого существа. Личность вброшена в мир абсурда и страдания, она обречена на попытки вырваться из несвободы. Человек постоянно воссоздает себя вопреки чуждому ему миру, всегда грозящему смертью. Эти «мечта» и «грусть» у Г. Иванова созерцательное, а не волевое, стихийное, а не напряженное, даже как бы непринужденное стремление познать бытие и себя в нем. У французских писателей-экзистенциалистов мир иррационален. У Георгия Иванова мир является как полуреальный-полусновидческий. В стихотворении, написанном незадолго до того, еще в Биаррице, есть строки:
Она летит, весна чужая, Она поет, весна. Она несется, обнажая Глухие корни сна.(«Она летит, весна чужая…»)
Возможно, наше представление о счастье, о свободе – тоже сон. Но все-таки реального, бытийственного в нем больше, чем во всем ином. «Сон» в принципе непередаваем, стремление передать, показать, высказать его — это и есть творчество, обнажение «глухих корней сна», сотворение себя, и оно сильнее страха гибели и отчаяния.
Второе стихотворение в «Русском сборнике» (оно тоже без названии) могло быть названо «Привычка к отчаянью», пользуясь фразой Альбера Камю, талантливейшего из французских экзистенциалистов.
Видишь мост. За этим мостом Есть тропинка в лесу густом. Если хочешь – иди по ней Много тысяч ночей и дней. Будешь есть чернику и мох, Будут ноги твои в крови – Но зато твой последний вздох Долетит до твоей любви. Видишь дом. Это дом такой, Где устали ждать покой, Тихий дом из синего льда, Где цветут левкои всегда. …Поглядишь с балкона на юг, Мост увидишь и дальний лес, И не вспомнишь даже, мой друг, Что твой свет навсегда исчез.Суровая пора настала в 1947-м. Случалось, ложились спать голодными. Ирина Владимировна продавала за бесценок свои довоенные шубы. Деньги тут же уплывали. Можно было взять у Юрия Одарченко в долг или с отдачей – как придется, – но с ним Ивановы познакомились недавно. Не станешь ведь злоупотреблять доверием этого благодушного чудака. «Положение наше с Георгием Ивановым все ухудшалось. Порой мы были близки к отчаянью», – вспоминала о тех днях Ирина Одоевцева.
Устроиться куда-нибудь на службу он не то чтобы не хотел, а физически не мог и был убежден, что к службе природно неприспособлен. Об этом убеждении хорошо был осведомлен его друг и ученик Кирилл Померанцев. Другие поэты-парижане работали. Георгий Иванов обо всем этом не раз слышал, но надеялся, что авось (именно авось) проживет без работы, без службы, без торговли. Не мерил себя чужими мерками, по праву считая себя профессиональным писателем, и оставался при убеждении, что его, как и немногих других – Бунина, Ремизова, Алданова и некогда Ходасевича – кормить должна литература. Его настроения того времени выражены в стихах 1947 года:
Ничего не вернуть. И зачем возвращать? Разучились любить, разучились прощать, Забывать никогда не научимся… Спит спокойно и сладко чужая страна. Море ровно шумит. Наступает весна В этом мире, в котором мы мучимся.(«Ничего не вернуть. И зачем возвращать?..»)
<