Шрифт:
Письмо, извещающее заинтересованных лиц, что Иванов Георгий Владимирович посылается за границу, дали без волокиты. Командировку в Берлин «с целью составления репертуаров государственных театров» должен был подписан Адриан Пиотровский, молодой человек лет двадцати трех. Георгий Иванов встречал его в Институте истории искусств, основанном графом Зубовым, также и в Политпросвете, а совсем недавно в Цехе поэтов. Там Пиотровский смотрел на Георгия Иванова, к которому после гибели Гумилёва перешло руководство Цехом, с почтением, снизу вверх. Незаконный сын знаменитого филолога-классика Фаддея Зелинского, он пошел по стопам своего отца, влюбился в классические древности, переводил с древнегреческого, писал стихи и вместе с тем, неожиданно для самого себя, сделался рьяным большевиком. Городское начальство поставило его руководить Театральным отделом. От Пиотровского зависела подпись — кто же другой во всем городе должен визировать «командировку для составления репертуара государственных театров»?
О том, что командировка бессрочная и что она только «туда», а не «туда и обратно», Пиотровский понимал яснее самого командированного. Георгий Иванов и думать не хотел, что в Россию он не вернется. Пиотровский же был убежден, что новый строй надолго, что этот строй переживет и его, и Г. Иванова. Подпись он все же поставил, но когда понадобилось расписаться еще раз, — наотрез отказался. Неделю продолжались хождения по бюрократическим инстанциям, вплоть до Смольного, резиденции отцов города. Выездные бумаги, хотя и не вполне исправные, Георгии Иванов наконец получил. Пока непорядок в бумагах не раскрылся, нужно было как можно скорее уезжать.
Германский пароход «Карбо-2» пришвартовался к набережной близ Николаевского моста. Моросило. Провожающих собралось не много. Уезжал Георгий Иванов налегке. К причалу, где стоял пароход, он подошел вместе с художником Мстиславом Добужинским, которого случайно встретил на улице. Взглянув на чемодан, Добужинский сразу все понял и вызвался проводить. Были они старыми добрыми знакомыми. Еще недавно знаменитый художник оформил его книгу «Сады». По дороге к пристани Добужинский сказал, что и сам подумывает об отъезде.
Отплытие было назначено на двенадцать, но пароход задерживался. Сначала нужно было пройти таможню. Насчет своего легкого багажа Георгий Владимирович не опасался. Другое дело неисправные бумаги — к ним так легко придраться. Таможенник в зеленой фуражке открыл паспорт. Георгий Иванов в ожидании окаменел. Но тот мельком взглянул в командировочное удостоверение и молча поставил печать в паспорте. Из таможни следовало идти прямо на пароход.
«Карбо-2» отходил полупустым. В каюте, где над койкой висела бумажка с его именем и фамилией, оставались свободные места. После долгого ожидания раздался наконец прощальный гудок. Георгий Иванов вышел на палубу. Медленно уходила назад набережная, дул в лицо холодный влажный осенний ветер.
Пароходишко был скверный, до Кронштадта тащился чуть ли не три часа, а ведь рукой подать. Надолго застряли кронштадтском рейде, где была еще одна проверка документов. «Все небо над Кронштадтом было серебряно-огненно-синим… Последний агент ГПУ, сопровождавший пароход до выхода в море, взяв под козырек, ловко соскочил в катер. Осенью на Балтике часто штормит. На палубе было свежо, сильно качало, в сумерках таял купол кронштадтского собора, Петроград тонул в тумане. Он смотрел на широкий след, оставляемый за кормой, на убегающие, отсвечивающие ртутью тяжелые волны, вдыхал морской воздух с примесью пароходной гари.
Я, что когда-то с Россией простился (Ночью навстречу полярной заре), Не оглянулся, не перекрестился И не заметил, как вдруг очутился В этой глухой европейской дыре.(«Белая лошадь бредет без упряжки…»)
Эти строки написаны через много лет во Франции, а сейчас в нем или где-то рядом звучала мелодия обещания, не облекаясь в слова — записал он ее позднее, и через два года после отплытия из Петрограда напечатал в парижском «Звене». Глядя на удалявшийся Кронштадт, он думал, что в этом городе в семье корабельного врача родился Гумилёв, что в кронштадтской тюрьме мучился Леонид Канегисер, что оттуда его чуть живого возили на допросы в Петроград. Рассказывали, что однажды в борт ударила тяжелая волна, в катер набралась вода и Каннегисер со смехом сказал сопровождавшим его чекистам: если будем тонуть, я буду радоваться, а вы? И увидел бледно-зеленые лица и немой ужас в глазах.
Балтийское море дымилось И словно рвалось на закат, Балтийское солнце садилось За синий и дальний Кронштадт. И так широко освещало Тревожное море в дыму, Как будто еще обещало Какое-то счастье ему.(«Балтийское море дымилось…»)
Самым отчетливым чувством Георгия Иванова сейчас была облеченная в вопрос боль: «Неужели навсегда?» Но тут же, успокаивая себя, думал: то, чем теперь больна Россия, скоро кончится, все перемелется. В этом он мало отличался от недавних эмигрантов, живших в Берлине, Париже, Праге, не распаковывая чемоданов, в надежде на скорое возвращение. Мандельштам оказался более прозорливым, бросив ему на прощание, когда они последний раз встретились в августе: «Ты никогда не вернешься». Эта памятная встреча случилась уже не в Петрограде, а в Москве, куда Георгий Иванов ездил по поводу своей липовой командировки. Г. Иванов со смехом стал рассказывать ему о своих мытарствах с оформлением бумаг, но Мандельштам расценил всю эту затею с поездкой в Берлин как ловушку, подстроенную большевиками.