Шрифт:
– Не может не быть. Наверное, завалился куда-то. Хотя правда – он несколько лет не попадался мне на глаза.
– Э, как же так?.. Настольная книга…
– Я эту настольную книгу и так знаю наизусть.
Он положил локти на стол, прихватил пальцами края жилетки, зажмурил глаза и принялся декламировать:
– Густой аромат роз наполнял мастерскую художника, а когда в саду поднимался летний ветерок, он, влетая в открытую дверь, приносил с собой то пьянящий запах сирени, то нежное благоухание алых цветов боярышника.
„Вот почему он так ненавидит дурные запахи – воспитывался на подобных ароматных образах", – пронеслось у меня в голове, пока я слушал. Только вот на кухне, в которой звучали слова Уайльда, пахло, увы, не сиренью, а подгоревшим мясом.
– Да, выучил я наизусть свою настольную книгу, – пробормотал Мишель. – К сожалению, это единственное, что я выучил. А сейчас, на старости лет, приходится зубрить и другое: курс истории партии, диамат, политэкономию… Вон, гляди!..
Небрежным жестом он указал на разбросанные повсюду тома.
Я смотрел. И я видел. В первую очередь это бледное, немного уставшее лицо с повисшей в углу рта сигаретой. Чего-то мне не хватало в этом лице. Чего-то, к чему я привык. И должно было пройти достаточно времени, чтобы я понял, что на нем не было маски. Маски аристократической безучастности. Заученного выражения гармоничного спокойствия.
– Нет, конечно, кое-что я читал, но это кое-что – всего лишь статистические справочники, старые энциклопедии, руководства по свиноводству, телефонные указатели, за десять лет все же мог бы чему-то научиться, что сейчас помогло бы мне в работе… – рассуждал Мишель вслух. – А я изучал движение бильярдных шаров… проверял жизненные принципы Бобби Савова…
– Это его открытие – насчет того, что каждый божий день нужно превращать в драгоценную безделушку?
– А ты как думаешь?
Он вынул из угла рта догорающий окурок, чтобы освободить место для новой сигареты. Затем снова оперся о стол и засунул руки в карманы жилетки.
– Драгоценности… Тлен… Знаешь, о чем мне напомнила эта коллекция драгоценностей?
– О сокровище инков?
– Напомнила об одном приятеле детских лет. Он любил лениво пройтись со своим ружьишком по леску на холме, лениво растянуться под деревом и лениво выжидать, пока где-нибудь поблизости не усядется какая птичка. И когда птичка появлялась, он поднимал ружьишко и стрелял, не задумываясь, в кого палит – в воробья, трясогузку или соловья. Проку от этих птичек не было никакого, даже поживиться было нечем. Какое тут мясо – крошечные скелетики, завернутые в перышки. Но он нанизывал их на веревку, подвешивал на пояс и с таким украшением гордо шагал по улице, чтобы весь квартал видел, какой великий охотник возвращается с добычей. Живые, милые и симпатичные птички, такие же милые и симпатичные, как сама жизнь, превращались в съежившиеся окровавленные тушки, болтающиеся на веревке…
Мишель наклонился вперед, почти лег на стол и сложил руки, как будто прицеливаясь.
– Вот и я так: бах! Прикончил и этот день. Бах! Прикончил и следующий. Бах, бах, бах! А вот и неделя готова… Драгоценности? Где они? Куда исчезли? Что с ними сталось?
– „Увы, где прошлогодний снег?.." – решил я ему подсобить цитатой.
– Да, прошлогодний снег… Сокровище инков… А на старости лет приходится бегать на всякие курсы.
Я слушал его и сочувствовал. Тогда я был еще достаточно самонадеян, чтобы сообразить, что следовало бы посочувствовать себе самому. Даже себе в большей степени, чем ему. В сущности, он решил свою задачу, и сейчас его ничто не могло испугать, разве что эти курсы. И в редакционном шуме и заботах, и в захламленной комнате, где на голову ему капало столько что выстиранных пеленок, среди суетливого мельтешенья хозяйки-гимназистки и кучи книг, и связок лука, и стука пишущей машинки он был по-своему счастлив. Раз он не рвался к другому счастью, значит, по-своему был счастлив. И даже по-своему достиг красоты. Не той, стерильно чистой и аристократически благоуханной, а иной, живой и человеческой, в которую порой может проникнуть запах супа и в которой может прозвучать детский плач.
– На сколько получился доклад? – проревел в трубке голос ректора.
– На тридцать страниц.
– Ну ты даешь – накатал целую монографию! – еще более приятно прогудело в трубке.
– Так уж и монографию…
– Добро, ждем тебя в два часа.
Я положил трубку и направился в ванную бриться, так как до двух часов оставалось не так уж много времени. В зеркале обнаружил отражение еще молодого, но уже утомленного лица, чьи особые приметы, помимо крупного носа и взлохмаченных волос, исчерпывались трехдневной щетиной и покрасневшими от бессонницы глазами.
Писать пришлось по ночам, так как дни были заняты работой – беготней по редакциям, лекциями, совещаниями и встречами с друзьями. Писал по ночам, с увлечением, засиживаясь до рассвета, но времени все равно не хватало, и оказывалось, что с очередной темой едва-едва укладываюсь в срок.
Писал, читал лекции в двух институтах, бегал с места на место выступать с докладами, публиковал статьи, участвовал в заседаниях жюри, обсуждениях, собраниях и невольно, не без некоторого удовольствия, поражался собственной работоспособности.
Мертвые дни остались в прошлом. И когда порой, между двумя фразами очередного доклада, я бросал взгляд назад, меня охватывал не только страх перед этими мертвыми днями, но и радостная дрожь оттого, что они канули в Лету. Мне казалось просто невероятным, что я мог себе позволить так легкомысленно разгуливать по краю пропасти. Заглядывая в бездны алкоголизма. Или балансируя на краю бездны отчаяния.
Прежние его приступы казались мне сейчас лишь обычным малодушием. С дистанции вещи всегда кажутся мельче. Важно иметь возможность удалиться на достаточное расстояние, но только так, чтобы не сверзиться в бездну.