Шрифт:
— Полированные, как импортный гарнитур, — вставил Костя, но главный сделал вид, что не услышал, и договорил с той же улыбкой:
— В центре — исторический снимок, как вручают заводу знамя Государственного Комитета Обороны. А принимает как раз Михаил Авдеевич!
— А телефона у отца до сих пор нет, — снова вставил Костя. — Это не ради там престижа. На днях вызывали «скорую», пришлось дяде Афону как раз бежать к твоей маме, Валерий, хорошо, что рядом...
— Костя! — Михаил Авдеевич замахал руками, будто отбивался от роя пчел.
— Я увидел вас, товарищ главный, — заспешил Костя, — и выскочил, извините. Хотел к вам зайти, а тут вы сами. Все сказал. Извините, — и убежал за пульт.
Валера между тем помрачнел и распорядился:
— Заготовьте сегодня же нужную бумагу о телефоне.
— Конечно! — воскликнул главный. — Ко мне ни разу не обращались.
Бадейкин подумал — хорошо, что нет Кости, а то добавил бы, что обращались к предшественникам нынешнего начальства, и потянулся бы никому не нужный разговор.
— Почему — «скорая»? — спрашивал Валера. — Как чувствуете себя, дядя Миша?
— Вот же я, жив-здоров, — смеялся Михаил Авдеевич. — Ничего со мной не делается! И не сделается!
Порадовались этому.
— Пройдем на кауперы? — пригласил главный, и они попрощались, у всех были свои дела. Правда, Валера пообещал обязательно заглянуть в старый дом на Сиреневой, куда не раз забегал мальчишкой.
А Михаил Авдеевич, войдя в комнату, где во всю стену стоял пульт, приготовился окатить сына выговором, но сдержался. Тут были разные люди, газовщики, электрики, двое незнакомых. С выговором успеется, а пока неожиданно для себя он положил руку на плечо сына, сидевшего у приборов, и спросил:
— Ты где живешь?
— Во саду ли, в огороде, — весело ответил Костя. — А ты — живо домой, в постель! А то — позвоню врачу и отвезем в больницу.
И Михаил Авдеевич понял, что никакого разговора с сыном не получится, потому что глаза мастера вновь кинулись к стрелкам, стараясь поймать их все. А стало их, стрелок, куда больше, чем было раньше...
При уходе из цеха Михаил Авдеевич воровато огляделся и еще раз припал к «глазку». В печке вовсю бушевал огонь. Голубой, рыжий, фиолетовый, неуемный, он бесился за круглым стеклышком, космато свиваясь и наваливаясь на «глазок» изнутри, а то вдруг исчезая и загадочно уносясь куда-то...
Уже на заводской тропе Михаил Авдеевич назвал себя полным чудаком. Слишком горячее место выбрал для разговора!
И опять увидел цветы, на этот раз окружившие постамент, на котором чернели древняя тележка каталя и танкетка с бункером для руды. Как забыто и грустно стояли они, эти безрессорные повозки, отгремевшие свое и ставшие теперь памятниками прошлому. Как тихо они стояли!
Сердце сдавило, и Михаил Авдеевич присел на угол постамента. Домна величаво возвышалась в стороне, как силач, поднявший на себе много тяжестей, знакомых ему до мелочей. В его пору люди, менявшие фурму, все же находили время от души пустить матюка. А нынешние молчуны как красиво работали! Но Костя...
А Валера? Крестным отцом назвал его. И правда. Бывало, что он, уставший, часами рассказывал Валере про печь, а бывало, даже прятался от назойливого соседского мальчишки.
Печь дышала, отсюда было слышно. Та самая, которую он своими руками и душил, когда оставляли город, и пускал после освобождения.
За день до того, как металлурги и их жены построились с лопатами у проходной и ушли рыть окопы, из заводских ворот тягачи еще вывозили толстенные колпаки, этакие несъедобные чугунные караваи, похожие на курганы. Покрытия для дотов — долговременных огневых точек. Здесь отливали. Последние...
Перед неотвратимым часом загрузили в печки легкую, непривычную породу. Остывая, домны наполнились затвердевшим известковым шлаком и задохнулись. Как будто холодные кляпы забили им в горячие горла. Пена, ставшая камнем, схватилась с их стенами. В смертном объятье. Чтобы враг не смог извлечь отсюда металла — даже на пулю.
В борьбе с отчаяньем, наверно для улыбки, это и называлось «закозлить». Никто при этом не улыбался, правда...
А вообще-то у доменщиков водилось много своих словечек. Вот, например, широкие раструбы воздуходувных труб называли граммофонами. И сейчас так зовут. Только другим, другим будут они играть свои песни, а тебе остались воспоминания... Вставай!
А помнишь, как вернулись? Отбили город. Лютой зимой, среди развалин, сразу начали готовить к пуску твою печь. Красный столбик уличного термометра сползал ниже тридцати. Мазут замерзал не только в трубах, но и в чанах. Ничего. Его разогревали форсунками. Сердце и тогда болело, но не этими дурацкими болями, мучающими сейчас.
Ранней весной печь дала плавку — после неправдоподобного ремонта. И в мутном, с редкими пятнышками солнца, небе вдруг очнулся гудок. Он гудел долго, не утихая, а люди на городских улицах стояли и слушали его, как сказочный. Понимали — чугун пошел. Верили и не верили.