Шрифт:
– Вдруг ты так хрипло захрапел!..
– продолжал Кукес.
– Как удавленник, когда его сняли с петли. При этом весь скрючился. Лицо перекосилось, как будто ты встретил отца Гамлета... Слюна изо рта пошла... Потом застучал зубами... Дробь... И говоришь с такой натугой: "Ты..."... "Я..." Соломоныч перепугался, пульс щупает, веки пальцами разводит - а у тебя глаза, как у покойника закатываются. Молоко видно... Картина мало эстетичная!..
– Ты видел глаза покойников?
– недовольно перебил его Птицын.
– Представь себе, да... Когда умерла мама...
– Извини...
– Ничего... Дело прошлое... Я уж пять раз пожалел, что тебя туда привел: думаю, помрешь, а потом меня будут обвинять в твоей смерти... А Соломоныч, упорный парень, шепчет тебе на ухо зловещим шепотом: "Мне снятся хорошие сны... Радостные и безмятежные... Я дышу ровно и глубоко..."
– А я?
– А ты на самом деле стал успокаиваться. Убрал, наконец, колени с груди... Что за неудобная поза! Разжал руки (они до этого в подлокотники вцепились... судорожно). Дышать стал ровней. В общем, впал в транс... голову набок вывернул - ну вылитый индюк... Вот... а после шептаний Соломоныча устроился поудобнее... Соломоныч берет твою руку, поднимает над головой, потом кисть сгибает перпендикулярно. Такое впечатление, что рука восковая. Висит в абсолютно неестественном положении. Ну, пожалуй, как если бы ты держал кусок сахара и дразнил собаку...
Плечи Верстовской вздрагивали от смеха. Кукес между тем невозмутимо продолжал, лукаво глядя на Птицына, который уже и сам был не рад, что затеял этот разговор.
– Соломоныч комментирует: "Глубокая каталепсия. Слабый психический тип. Сильная внушаемость. Склонность к маниакально-депрессивным психическим состояниям".
– Это я-то?! Что за бред!
– Птицын был искренне возмущен.
Верстовская откровенно смеялась.
– Лондонские дикторы тем временем быстро-быстро бормочут: "Ква-ква-ква!" Никто, разумеется, их не слушает. Все вокруг тебя собрались: ждут, что ты еще выкинешь...
– Дождались?
– Представь себе, да! Сначала ты стал икать... Икал, икал... Я думаю: "Господи, ну когда же он кончит икать?" Хотел шлепнуть тебе по спине. Говорят, помогает.... Но потом внезапно ты перестал икать и тут же заговорил на иностранном языке... Бегло!
– На английском? Как лондонские дикторы?
– переспросил Птицын. Вся эта история начинала действовать ему на нервы.
– Нет, не на английском, - терпеливо пояснил Кукес.
– Просили не занимать. У них обед, - бросил Кукес прыщавой студентке из 5-й группы. Та, пожав плечами, отошла.
– Я сначала даже не понял, на каком... Но звучит очень мелодично... Поначалу я колебался между санскритом и арабским... Ты минут пять болтал... Как будто кого-то убеждал... ласково так, мягко... Ни тебе иронии, ни сарказма... Совсем на тебя не похоже. Потом вдруг вскочил с кресла, скрестил на груди руки - один к одному Наполеон на Святой Елене, - бросил несколько коротких слов: слушайте, мол, Я буду говорить! Только, видно, кто-то тебе помешал... Некстати... Ты как глаза выпучил, зубы оскалил (смотреть страшно!), пальцем ткнул в Фикуса: убью, дескать, скотина, если не заткнешься. Бедняга Фикус перепугался, спрятался за Леонтьева.
– Мне одну сосиску и кофе. Один хлеб.
– Очередь дошла до Верстовской.
– Лучше взять попки!
– заметил Кукес, заглядывая в лицо Верстовской и пронзая острым носом незначительное пространство между его губами и ее ухом.
Верстовская со смешливым удивлением обернулась к Кукесу, ожидая разъяснений.
Кукес указал место на прилавке, где стояло блюдо с круглыми булочками, сделанными в виде раздвоенных полуовалов. Они действительно напоминали ягодицы, что вызвало улыбку даже у мрачного Птицына.
– Нам две попки! По одной - на брата, - распорядился Кукес - мордастая буфетчица, торопившая народ, осклабилась.
– Две полпорции полупельменей. И два чая. Правильно?
– справился он у Птицына.
– Верно, - одобрил тот.
Верстовская с подносом отошла к дальнему столику. Кукес и Птицын вернулись на свое место. Арсений Птицын снимал с подноса тарелки и стаканы и ставил их на стол, а Кукес, болезненно морщась, тер колено. Птицын взял поднос и, сделав длинный зигзаг, прошелся неподалёку от Верстовской. Она сидела лицом к их столику и отрешенно жевала. Сколько раз Птицын вглядывался в эти печально-серые глаза с желтой крапиной у зрачка. Бывало, посередине разговора, ни с того ни с сего, она смолкнет на полуфразе, скосит глаза в сторону, и ее здесь нет: она уже далеко-далеко, за тридевять земель, за синими морями, в тридесятом царстве. Очнувшись через мгновение, она, чуть улыбнувшись, без малейшего смущения спрашивала: "А? Так на чем мы остановились?"
Птицын отнес подносы и снова прошел по той же ломаной дуге мимо столика Верстовской. Она по-прежнему пребывала в своем заоблачном мире, медленно пережевывая сосиску, отщипывая от хлеба крошечные кусочки своими холеными пальцами.
– Так на каком же языке я изъяснялся?
– Птицын переставил стул так, чтобы все время видеть Верстовскую, и взялся за очередную порцию пельменей.
– На чистом древнееврейском. Так, по крайней мере, уверял Соломоныч... Скажи, зачем мы купили пельмени? Я уже их видеть не могу!..
– Я тоже!
– посмеялся Птицын.
– Крылов, говорят, умер, скушав сорок восемь блинов, от заворота кишок, - назидательно произнес Кукес, - но он хотя бы делал это на спор! А зачем едим мы?! Набивать желудок из-за любви, да еще к тому же чужой любви, - я категорически отказываюсь!..
– Правильно!
– согласился Птицын.
– Давай выпьем чаю с попками.
– А что будем делать с пельменями? Чем добру пропадать, пусть лучше живот лопнет!
– торжественно провозгласил Кукес и насел на пельмени.
– Обрати внимание, при определенном ракурсе вот эти два пельменя тоже вылитые попки.