Шрифт:
Вот о чем бы я написала, если бы стала поэтом, — о тех, кто работает ночью. О парнях, разгружающих вагоны, о дежурных медсестрах с их ласковыми руками, о ночных служащих в отелях, о водителях такси, об официантках в круглосуточных кафе. Такие многое понимают. Они знают, как ценно, что кто-то помнит твое имя, знают уют обычных риторических вопросов — «Как жизнь? Как дети?» Они знают, какой долгой может быть ночь. Знают, какой звук издает уходящая жизнь — она тихо щелкает, как закрывшаяся на сквозняке стеклянная дверь. Ночные работники живут без иллюзий — вытирают со столиков чужие мечты, грузят тяжести, возвращаются в аэропорт за последним оставшимся пассажиром.
Под кроватью в ночную тьму вплетался еще более темный поток — нечитанные письма матери, струящиеся ложью, искореженные и торчащие острыми углами, как обломки большого корабля, которые море выносит на берег спустя годы после катастрофы. Всё, хватит с меня слов. Теперь мне нужны только вещи, которые можно потрогать, попробовать на вкус — запах новых домов, потрескивание проводов перед дождем, река, текущая в лунном свете, деревья, растущие из бетона, обрывки парчи в пятидесятицентовой урне, красные герани на подоконниках соседней мастерской. Дайте мне размытую линию крыш на фоне серого неба, вздымающуюся, как гребень волны, что-нибудь однозначное, что-нибудь кроме моего автопортрета, исполненного водой и ветром. Дайте мне звуки электрогитары, мою сиротскую постель на краю Риппл-стрит, контур живота Ивонны, ее ребенка, который вот-вот родится. Эти выпуклости похожи на калифорнийские холмы под одеялом в горчично-зеленую клетку, рыжевато-коричневые, как летняя львиная шкура.
Ивонна вскрикнула во сне, подушка свалилась на пол. Я подняла ее, положила обратно. Подушка была пропитана потом. По ночам Ивонна так сильно потела, что иногда приходилось помогать ей менять простыни. Я смахнула у нее со щек влажные пряди. Она была горячая и мокрая, как только что вынутое из машины белье. Следующая песня ночной гитары вдруг показалась знакомой — «Ты хочешь стать рок-н-ролльной звездой».
— Астрид, — прошептала Ивонна.
— Слышишь? — сказала я. — Кто-то играет на гитаре.
— Мне снился ужасный сон, — пробормотала она. — Мои вещи украли, забрали лошадь.
Бумажная лошадь, белая, в сбруе из золотой фольги, в красной шелковой попоне с бахромой, стояла на комоде, подняв переднюю ногу. Круглый шейный изгиб повторял линию удивленных бровей.
— Она здесь. — Я приложила ладонь ко лбу, к щеке Ивонны. Холод на горячей коже. Я вспомнила — мать всегда так делала, когда у меня был жар, и вдруг ясно почувствовала прикосновение ее прохладных рук.
Ивонна подняла голову, проверяя, пасется ли в лунном свете бумажная лошадь, и опять откинулась на подушку.
— Лучше бы все уже кончилось.
Рина сказала бы — «чем скорее, тем лучше». Несколько месяцев назад я бы с ней согласилась, но теперь думала — какая разница? Когда ребенок родится и его заберут, всегда останется еще что-нибудь, чего можно лишиться, — бойфренд, дом, работа, здоровье, другие дети, дни и ночи, накатывающие друг на друга, как океанские волны, монотонные, неизменные. Зачем торопить несчастья?
Сейчас я смотрела, как она сидит на постели, скрестив ноги, и шепчет своему круглому животу, каким замечательным может быть мир — в нем есть лошади и дни рождения, мороженое и белые кошки. Даже если Ивонна не будет кататься с ребенком на коньках, не проводит в школу, все равно живот чего-нибудь стоит. Сейчас у нее была эта безмятежная радость, эта мечта.
— Когда придет время, тебе покажется, что все кончилось слишком быстро.
Ивонна прижала ко лбу мою ладонь.
— Какая прохладная. Ты всегда прохладная, Астрид, ты совсем не потеешь. Ой, ребенок шевелится. Хочешь потрогать?
Она подняла футболку, и я приложила руку к горячему круглому животу, упругому, как подходящее тесто, чувствуя, как он перекашивается изнутри. У Ивонны на лице появилась странная кривая улыбка — восторг пополам с мыслью о том, что, она знала, неизбежно.
— Наверно, это девочка, — прошептала она. — В первый раз была девочка.
Только очень поздно ночью Ивонна могла говорить о своих детях. Рина запрещала ей говорить о них, даже думать. Но Ивонне это было нужно. Отец теперешнего ребенка, Изикиел, был водителем грузовика. С Ивонной он познакомился в Гриффит-парке, она влюбилась в него, катаясь на карусели. Я старалась придумать, что бы еще сказать.
— Крепко бьется ногами, — улыбнулась Ивонна. — Может, станет балериной.
Нехитрая мелодия электрогитары катилась по холмам, залетала в наше окно, и шар живота шевелился в такт, выгибался от толчков маленьких ручек и ножек.
— Хорошо бы она попала в герл-скауты. Ты будешь герл-скаутом, mijа [59] . — Ивонна погладила живот. — Астрид, ты туда ходила?
Я покачала головой.
— Мне ужасно хотелось, — Ивонна чертила восьмерки на влажной простыне. — Но я даже просить не стала. Мама лопнула бы от смеха: «Твоя жирная задница у чертовых герл-скаутов?!»
Мы долго сидели в темноте, уже молча, надеясь, что у дочки Ивонны все будет хорошо. Гитарист успокоился, заиграл «Мишель». Мать любила эту песню, пела ее по-французски.
59
Доченька (иcп.).