Шрифт:
Однако Врубель, как всегда, относится* к себе слишком сурово. С первых серьезных шагов художник был очень близок к самым сокровенным основам русской культуры.
Будучи в Италии, писал сестре о своей тоске по Отчизне, вспоминал русскую весну. Позднее он признавался ей, что ему «слышится… та интимная нотка, которую… так хочется поймать на холсте и в орнаменте».
В народном, русском, Врубель улавливал ту своеобычность, которая так поражает в его полотнах. Он нашел в сердце народа «музыку цельного человека», не тронутого отвлеченностью… «упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада».
«Царевна-Лебедь».
Глубокий смысл заложен всего в двух словах. Очарование родной природы, гордая и нежная душевность сказочной девушки-птицы.
Тайные чары все же покоренного злого колдовства.
Верность и твердость истинной любви. Могущество и вечная сила добра.
Все эти черты соединены в чудесный образ, дивный своей немеркнущей свежестью и той особенной величавой красотою, свойственной народным сказам.
Царевна-Лебедь.
Каким надо было обладать даром, чтобы воплотить этот чистый и целомудренный облик в картину!
Рассказать языком живописи о сновидении, о невероятном. Это мог сделать только великий художник, постигший прелесть Руси.
«Крылья — это родная почва и жизнь», — писал Михаил Врубель, а в другом обращении к близкому товарищу он восклицал:
«Сколько у нас красоты на Руси… И знаешь, что стоит во главе этой красоты — форма, которая создана природой вовек. А без справок с кодексом международной эстетики, но бесконечно дорога потому, что она носительница души, которая тебе одному откроется и расскажет тебе твою. Понимаешь?»
Так осознать глубину самого сокровенного в искусстве дано очень немногим, и Врубель потому-то и смог написать шедевр нашей школы, ибо любил Отчизну, народ, красоту.
«Царевна-Лебедь». В самую глубину твоей души заглядывают широко открытые чарующие очи царевны. Она словно все видит.
И сегодня, и завтра.
Поэтому, может быть, так печально и чуть-чуть удивленно приподняты собольи брови, сомкнуты губы. Кажется, она готова что-то сказать, но молчит.
Мерцают бирюзовые, голубые, изумрудные самоцветные камни узорчатого венца-кокошника, и мнится, что это трепетное сияние сливается с отблеском зари на гребнях морских волн и своим призрачным светом словно окутывает тонкие черты бледного лица, заставляет оживать шелестящие складки полу-воздушной белой фаты, придерживаемой от дуновения ветра девичьей рукой.
Перламутровый, жемчужный свет излучают огромные белоснежные, но теплые крылья. За спиной Царевны-Лебедь волнуется море. Мы почти слышим мерный шум прибоя о скалы чудо-острова, сияющего багровыми, алыми приветливыми волшебными огнями.
Далеко-далеко, у самого края моря, где оно встречается с небом, лучи солнца пробили сизые тучи и зажгли розовую кромку вечерней зари…
Вот это колдовское мерцание жемчугов и драгоценных камней, трепета зари и бликов пламени огней острова и создает ту сказочную атмосферу, которой пронизана картина, дает возможность почувствовать гармонию высокой поэзии, звучащей в народной легенде. Невероятная благость разлита в холсте.
Пан.
Может, порою только легкий шорох крыльев да плеск волн нарушают безмолвие. Но сколько скрытой песенности в этом молчании. В картине нет действия, жеста. Царит покой.
Все как будто заколдовано. Но вы слышите, слышите живое биение сердца русской сказки, вы будто пленены взором царевны и готовы бесконечно глядеть в ее печальные добрые очи, любоваться ее обаятельным, милым лицом, прекрасным и загадочным.
Художник пленил нас магией своей волшебной музы.
И мы, жители XX века, на миг оказываемся в неведомом царстве грез. Живописец-чародей заставляет нас забыть о скепсисе, свойственном нашему отношению к чудесам, и властною рукою гения усиливает в сердцах наших чувство веры в добро, прекрасное.
«Пан». 1899 год. Сумерки. Еще синеют, отражая вечернее небо, воды маленькой речки, а в густой мгле за черным частоколом старого бора встает молодой румяный месяц.
О чем-то шепчутся березы, но тишина незаметно завораживает природу, и вот начинают сверкать голубые, родниковой свежести глаза Пана.
Я вижу в гладком стекле, покрывающем картину, десятки внимательных молодых глаз, всматривающихся в этого доброго старика-мальчишку, вот-вот готового заиграть на свирели, и вновь убеждаюсь, что зрителям конца XX века нисколько не претит фантастичность в искусстве, наоборот, они видят в этой картине простор для мечты. Кто из нас не слушал странные и не всегда понятные голоса ночной природы!
Казалось, все рассчитали и высчитали мудрые ЭВМ, люди уже проникли в недра атома и в бездну космоса, но ощущение непознанности, загадки почему-то не покидает нас.