Шрифт:
— А я считаю, что во всякое время полезен тот, кто поэт!
— А я не поэт?! — спросил Маяковский, обращаясь к залу, и получил поддержку «своих» в виде громких аплодисментов.
— Поэт! Но неинтересный! — смеясь, сказал Есенин, когда аплодисменты стихли. — Вы поэт для чего-то, а я поэт отчего-то, не знаю сам отчего… Вы проживете до восьмидесяти, Маяковский, и вам поставят памятник на площади… — Он насмешливо взглянул на него. — Вот в такой позе, как вы сейчас стоите, застынете навек, окаменев!.. — Зал захохотал. Даже ярые поклонники Маяковского засмеялись. — А я сдохну под забором, на котором ваши стихи-агитки расклеивают. И все-таки я с вами местами не поменяюсь! — Есенин встал и, подойдя к краю сцены, прочел, рубя рукой воздух, как Маяковский:
Приемлю все, Как есть все принимаю, Готов идти по выбитым следам. Отдам всю душу Октябрю и Маю, Но только лиры милой не отдам!Публика зааплодировала, а Есенин повернулся и снова уселся на край стола.
— Уж лучше мои агитки на заборе, чем ваши похабные стихи на стенах Страстного монастыря! — обиженно пробасил Маяковский. А Есенин веселился оттого, что Маяковский стал терять свое высокомерное самодовольство:
— Это не стихи, а озорство! Вы меня назвали «звонкий забулдыга-подмастерье»? Врете, Маяковский! Я пришел как суровый мастер! А вопрос, кто из нас подмастерье, кто мастер, время решит!
Страсти накалялись. Взволнованная молодежь напряженно гудела, обсуждая достоинства каждого поэта и его выступления. Казалось, в воздухе блуждали два высоковольтных заряда, положительный и отрицательный, и достаточно было лишь короткой стычки, короткого замыкания, чтобы полыхнула молния и грянул гром. И, как всегда и во все времена, нашелся человек, который умышленно спровоцировал скандал. Самоуверенно-нахальный студент Фридман выскочил на кафедру и обратился к аудитории:
— Зачем мы будем ждать, когда время рассудит? Предлагаю прямо сейчас, здесь: дуэль Маяковский — Есенин!..
И публика мгновенно отреагировала:
— Браво! Здорово! Дуэль! Ду-эль! Ду-эль! Дуэль! — скандировали собравшиеся, не жалея голосов и ладоней. Что-то средневековое почудилось Есенину в их неистовстве. Ристалище, когда толпа требует: «Кро-ви! Кро-ви!» Хлеба и зрелищ во все времена!
«Ничего не меняется в человеке, как бы далеко ни шагнула цивилизация, человек все тот же: любовь и ненависть, добро и зло, великодушие и зависть», — усмехнулся он своим мыслям и вышел вперед, подняв руку и прося тишины:
— Если на одну площадку выпустили двух львов, они должны драться! Позор падет на голову того, кто смалодушничает и обратится в бегство! Я готов! — Есенин сбросил пиджак, словно и впрямь собирался драться с Маяковским. Этот его жест вызвал в зале бурю восторга.
— Браво, Есенин! Бра-во! Е-се-нин! Е-се-нин! «Ху-ли-ган!» «Ху-ли-ган!» — требовала публика его «Хулигана».
Есенин согласно кивнул и, раскинув руки, словно открывая людям душу, звонко и озорно стал швырять в зал строчки своего стихотворения:
Дождик мокрыми метлами чистит Ивняковый помёт по лугам, Плюйся, ветер, охапками листьев — Я такой же, как ты, хулиган. ……………………………………………………Ритм стиха он выделял, рубя сжатым кулаком воздух и покачивая в такт кудрявой головой, чуть громче обычного произнося концы строк. Выкрикнув последние слова: «Я и в песнях, как ты, хулиган», Есенин поклонился публике и отошел в сторону, уступая место Маяковскому.
— Ну, по части шума, Есенин, тебе ли со мной тягаться! — сострил Маяковский, вызвав одобрительный смех в зале и аплодисменты. — Учись, подмастерье! — Маяковский расставил ноги и, потрясая над головой кулаком, заревел басом, словно командарм на плацу:
Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер. Довольно жить законом, данным Адамом и Евой. Клячу истории загоним. Левой! Левой! Левой!Вся комсомолия зала встала и как по команде вторила своему идолу:
— Левой! Левой! Левой!
Пока Маяковский читал, Есенин, обхватив голову, сидел в кресле и с испугом глядел в зал. Но тем не менее он спокойно дождался, когда утихнет фанатичный рев «маяковцев», и сказал, глядя, как Маяковский утирает со лба пот:
— Пока Маяковский орал, я спрашивал себя, стоит ли вам душу открывать, если у вас нет вкуса, если вы не можете решить, что вам дороже: словесная трескотня, которая бьет по ушам, как булыжник, или чувства из глубины души… — Немного помолчав, он махнул рукой. — Но черт с вами! Слушайте!
Мы теперь уходим понемногу В ту страну, где тишь и благодать. Может быть, и скоро мне в дорогу Бренные пожитки собирать. Милые березовые чащи! Ты, земля! И вы, равнин пески! Перед этим сонмом уходящих Я не в силах скрыть моей тоски. Слишком я любил на этом свете Всё, что душу облекает в плоть. Мир осинам, что, раскинув ветви, Загляделись в розовую водь! Много дум я в тишине продумал, Много песен про себя сложил, И на этой на земле угрюмой Счастлив тем, что я дышал и жил. Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве И зверьё, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове. Знаю я, что не цветут там чащи, Не звенит лебяжьей шеей рожь. Оттого пред сонмом заходящих Я всегда испытываю дрожь. Знаю я, что в той стране не будет Этих нив, златящихся во мгле. Оттого и дороги мне люди, Что живут со мною на земле.