Шрифт:
Сюннестведт думает, что я буду играть Брамса, опус 118. Но у меня другие планы. Я хочу поразить всех «Революционным этюдом» Шопена. Пусть послушают, как я работаю левой рукой и какие октавы беру правой. Я смотрю на этих разряженных четырнадцатилетних девочек с накрашенными ногтями и блестками и думаю: я из всех вас сделаю пюре. После этого вечера им будет противно смотреть на себя в зеркало. И останется только махать жезлом перед духовым оркестром.
Однако увидев Ребекку Фрост, я умеряю свой пыл. Она, во всяком случае, не вырядилась, как остальные девочки; может, потому, что она сказочно богата, живет на Бюгдёе, и ее папаша судовладелец, миллионер. У Ребекки какая-то странная потребность обниматься со мной при каждой встрече, и мне это не нравится. Но, помня о ее горячих чувствах ко мне, я смягчаюсь.
— Аксель, дорогой! Как поживаешь? — В ее голосе звучат материнские нотки, хотя она всего на несколько месяцев старше меня.
— Хорошо, — отвечаю я. Ребекка симпатичная девушка, но никто не проявляет к ней особого интереса. Темная блондинка, хорошенькая, она так богата и успешна, что кажется скучной еще до того, как ты успеешь обменяться с ней парой слов, не помогают ни ее пронзительно голубые глаза, ни крохотные веснушки, неожиданные на ее бледном лице. Мы ничего не знаем о ее среде. Ходят слухи, что она вращается в кругах, близких к королевской семье, но мы-то к этой семье не имеем отношения. К тому же там нет наших ровесников.
Ребекка хватает меня за руку:
— Мне так интересно! Я уже давно не слышала, как ты играешь!
Мы выступаем со своей программой, к радости наших преподавателей музыки и родителей. Богатый отец Ребекки, дородный судовладелец, чья статуя уже установлена в Ставангере, тоже сидит в зале, аплодирует и кричит «браво!» после того, как его дочь довольно средне исполнила экспромт Шуберта. Она и сама это знает. Ребекка пожимает плечами и, не успев закончить, бросает на меня многозначительный взгляд. Словно хочет сказать: «Лучше не могу. Я мало занималась. Прости, Аксель, но так бывает, когда у людей много денег».
Конечно, думаю я. И вспоминаю мамин императив: большими художниками становятся только бедные. А разве я не бедный? Не завишу от милости отца? У меня же ни черта нет! Как ни странно, но «Революционный этюд» очень соответствует моему настроению, думаю я. Эта пламенная солидарность Шопена с его соотечественниками-поляками! Когда до меня доходит очередь, я поднимаюсь на сцену и кашляю. В зале наступает гробовая тишина. Я знаю, что они знают. Я первый раз выступаю после смерти мамы. Все знают о ее гибели. Я говорю:
— Мой дорогой проводник в жизни и в музыке, преподаватель музыки Оскар Сюннестведт, присутствующий сегодня в этом зале, просил меня исполнить произведение Брамса. Но когда я ехал сюда на трамвае из Рёа, меня охватило непреодолимое желание сыграть «Революционный этюд» Шопена. Надеюсь, что ни господин Суннестведт, ни другие присутствующие не будут иметь ничего против.
И я начинаю.
Это мой великий вечер. Мой триумф, триумф взрослого человека, каким я себя ощущаю, и триумф ребенка, каким я на деле являюсь. Я смущаюсь, когда слышу гром аплодисментов, но самому себе должен признаться, что мне это нравится. Я стою за занавесом и отказываюсь выйти к зрителям, хотя аплодисменты не стихают. Отныне это будет моим стилем, думаю я. Нельзя быть слишком доступным. Противно, когда музыканты выступают на бис до того, как их об этом попросит публика. К таким музыкантам относится Ребекка Фрост.
И именно Ребекка ждет меня, когда я выхожу в фойе для артистов, в ее и без того синих глазах горят бирюзовые звезды.
— Ты был восхитителен, Аксель! Ты должен это знать! Ты самый лучший!
И она с восторгом целует меня в губы.
Мне противно. Я никогда не целовался с девушками, но уже давно об этом мечтал.
Убедившись, что на меня никто не смотрит, я вытираю губы бумажным носовым платком.
Осень. Холодные ночи и много-много звезд. Искусственный городской свет еще не затмил блеск Венеры. Я иду на закате по Тропинке Любви и думаю о своем будущем. Тоскую по девушке, которой совсем не знаю. Ее зовут Аня Скууг. Почему я все время мечтаю о ней? Потому что у нее зеленые глаза? Или маленький носик? Или потому что она всегда дружески, но с каким-то сожалением улыбается мне?
Я продолжаю заниматься почти как одержимый. По семь часов в день. У меня болит спина.
Катрине не уехала из дому, как она часто угрожала нам в последнее время. Никто из нас не знает, что она делает днем. О ее вечерах мы тоже знаем не слишком много. Ее почти никогда нет дома. Но неожиданно в субботу вечером она является домой с пакетом булочек. Мы сидим втроем и беседуем о событиях в мире, как будто ничего не случилось.
Однажды возле ольшаника я падаю, поскользнувшись на мокрых камнях. Такого со мной еще не случалось. Падаю на левую руку и сразу понимаю, что упал неудачно. В кости, наверное, трещина. Я осторожно пробую пошевелить рукой и чувствую резкую боль. Что-то не в порядке.
Неожиданно меня охватывает холодная радость. Я контролирую ситуацию. В конце концов это обернется моим триумфом! Отныне никакие случайности не будут направлять мою жизнь. Я иду домой и сразу звоню нашему домашнему доктору, старому алкоголику доктору Шварцу, заблудшему швейцарцу, которого когда-то в пятидесятых годах любовь привела в Норвегию и который утешал маму все эти годы. Он знает, кто я, и просит меня немедленно приехать в его кабинет, находящийся в подвале на Кристиан Аубертс вей. Попасть на прием к доктору Шварцу не составляет труда. Он любил маму и в последние десять лет ее жизни снабжал всеми необходимыми лекарствами. Теперь сидит передо мной и плачет.