Шрифт:
Она походила чем-то на Усолье, на градовую тучу, на свою судьбу, на извечное бабье горе. И хотя никому не жаловалась на свою жизнь (она у ссыльных была и без ее жалоб нелегкой), глянув на нее однажды, можно было понять, что редко ела эта баба досыта.
Сюда, в Усолье, она прибыла вместе с Комарами, как предательница Родины, выселенная из Белоруссии на долгих десять лет.
С оравой ребятишек сидела молча у костра, куда ее позвали ссыльные. А потом жила в землянке, коротая день от дня долгую камчатскую зиму. И если бы не отец Харитон и Гусев, кто знает, дожила бы эта семья до весны иль нет? Сумела бы выйти из землянки иль померзла бы заживо?
Антонина средь ссыльных считалась самой несчастной. Здесь, в Усолье, взрослому, сильному человеку выжить было мудрено. Одинокой бабе с ватагой ребятишек и вовсе невыносимо.
В отличие от тех кто приехал с нею в Усолье у Антонины не было с собой вещей. Лишь небольшой узел, в котором вместе с детским бельишком завернутыми в чистый платок привезла иконы— Спасителя и Богоматери.
Усольцы, приметив это, принесли бабе одеяла и матрацы. Пусть старенькие, но детям — все теплее будет. Антонина не знала, как благодарить людей, растерялась. А Гусев, навестивший семью, смастерил в землянке полати и определил бабу работать на кухне, чтоб могла время от времени навещать ребятишек.
На вторую весну, на удивленье детям и Антонине, усольцы построили для них дом. И перевели в него измученную холодами и сыростью семью.
Антонина долго не верила в это чудо.
Она тут же повесила иконы в зале. И все радовалась, оглядывала новое жилье, благодарила Бога за нежданный подарок.
Да и то сказать не лишне, в землянке, как раз на Крещенье, заболела она. Прохватило бабу морозом. И свалилась она на полати. Озноб сменялся жаром. Баба пыталась себя пересилить, но не смогла. Слегла надолго.
А тут пурга поднялась. Засыпала, спеленала землянку снегом намертво. Не войти, не выйти из нее.
Дети мать облепили со всех сторон. Тормошат, есть просят. А она мечется в жару, бредит. Ребятня — в слезы… Да и попробуй— три дня не евши, в продрогшей землянке выдержать.
Мать пить просит. А вода в ведрах до самого дна промерзла. Ни полена дров. Наружу не выйти… Один за другим простыли трое старших. Плач в землянке стал громче. Да кто его слышал, кроме пурги, отпевающей живых и мертвых одним воем.
Шаман, проходивший мимо, приметил нетронутый снег, землянку, превратившуюся в сугроб. И крикнув мужиков, откопали вход.
Младшие дети от страха и холода влезли под матрацы. Все в одеяла укутались. Трое старших и Антонина лежали без сознания. Ссыльным показалось, что замерзли они насмерть. Да и недалеко от этого было.
Когда же усольцы затопили печь, принесли воды и хлеба, горячую уху, Шаман привел в сознание детей и Антонину. Та, открыв глаза, не сразу поняла, где находится и что с нею.
Мужики натаскали дров. Целый угол. Шаман, заглянув всюду, понял, что нет у бабы запаса продуктов, ничего не носила она домой из кухни. Не брала про запас, на всякий случай. И сказал о том всему селу:
— Честняга баба! Таких нынче нет! Даже ради детей в соблазн не впала. Не взяла харчей в дом. Не согрешила. Таким помогать сам Бог велит…
Вместе с Дуняшкой обогрел, отмыл, накормил детвору, клацавшую зубами от застрявшего холода до глубокой ночи. Антонину лишь через неделю на ноги поднял. Заставил жить.
Баба с того дня не снимала с плеч рыжую телогрейку Гусева. И лишь, войдя в дом, впервые за все время, прожитое в Усолье, робко улыбнулась, не веря в счастье.
На кухне она работала с пяти утра и до глубокой ночи. Дети, как и другие, помогали ей. Чистили рыбу, картошку. Носили с моря морскую капусту, крабов. И никогда не просили у матери есть, пока не пообедают взрослые.
Антонина трудно сходилась с людьми. Не умела и не любила общаться даже со старухами, помогавшими на кухне. Она одна могла, не обронив ни слова, начать и закончить день.
Впервые в поселок баба решилась поехать, когда собрала немного денег, чтобы купить детворе одежонку и обувь. Но и тут не повезло. Отказалась обслужить ее продавец, и женщина вышла из магазина, глотая слезы.
Слышавшие брань продавца, поселковые алкаши, столпившиеся на крыльце, хотели по привычке осмеять бабу. Да языки не повернулись. Увидели глаза той. Лицо — темнее погоста.
Отвернулись иные. Жутко стало. Не по себе. У бабы лицо, словно у самой смерти отнятое. И тогда один из поселковых сантехников спросил: