Шрифт:
Ковригин едва не вскочил. Почти шепотом, потому что ему хотелось закричать во все горло, он выдавил:
– Какого постороннего человека?!
– Потому что для такого ужасного, ужасного поступка не было и не могло быть мотива… – неторопливо рассуждала она, словно не слыша его вопроса. – Ведь самое главное – мотив, правда же? А его не было. Вот я и подумала…
– Кто? – спросил Ковригин.
– В конце концов, мне могло показаться. С моим зрением… Знаете, после родов у меня сильно упало зрение, я постоянно хожу в очках. А в тот день была без них, поэтому…
– Кто?!
И тогда она одними губами произнесла имя, будто боясь выпустить его.
Несколько секунд Василий не мог понять, почему именно это имя, ведь оно не имело никакого отношения к происходящему. Старушка добавила еще несколько слов и замолчала, с сомнением глядя на него. И тогда смысл сказанного дошел до него.
– Я надеюсь, вы нигде не напишете об этом? – после долгой паузы встревоженно сказала она. – Послушайте! Я никому не говорила, потому что считала, что виновато мое воображение… Не могу сказать, что я кого-то видела, все это скорее ощущения, если вы понимаете, что я хочу…
– Нет.
Она осеклась, часто заморгала.
– Что – нет? Не понимаете?
– Не ваше воображение.
Ковригин откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Все встало на свои места.
– Это не ваше воображение, – повторил он. – Это правда.
– Откуда вы знаете?! Нет, вы не можете знать!
Она вдруг рассердилась, как будто он покусился на что-то очень важное, – после Василий подумал, что, возможно, так оно и оказалось. Ей легче было считать произошедшее с нею случайностью, а не результатом чьей-то злой воли.
– Могу.
– Не можете! Вас там не было!
Морщинистое лицо покраснело, и он испугался за нее.
– Хорошо, хорошо, меня там не было, вы совершенно правы, – скороговоркой сказал Ковригин. – Вы только не волнуйтесь! Я никому не собираюсь ни о чем говорить!
Она успокоилась, но не до конца:
– Вы же понимаете, что не могло быть мотива? Мы работали вместе много лет, не дружили, но были в хороших отношениях!
Ковригин кивал, слушая, как она убеждает саму себя, и думал, что банальное наблюдение в который раз оказалось верным: действительность страшнее выдумки.
Теперь ему предстояло объяснить это Елене Дубровиной.
Лена прокручивала интервью в третий раз. В этом не было необходимости, но ей хотелось снова послушать некоторые фразы Конецкой. «Невероятная все-таки старуха, – думала она с восхищением, – злая, как собака, но до чего интересная!»
Текст был практически готов, и он получился таким, как нужно. Она могла быть довольна своей работой.
– Я довольна своей работой, – вслух сказала она, постаравшись, чтобы это прозвучало с энтузиазмом. Но собственный голос показался ей неуверенным и унылым. Чувство удовлетворения исчезло, сменившись усталостью и желанием спать. Она все время хотела спать, и никакой кофе не делал ее бодрее.
«Я теряю остроту ощущений». Даже эта мысль, которая, придя в первый раз полгода назад, вызвала у нее приступ ужаса, сейчас не оставила после себя ничего, кроме глухой тоски. Лена горько усмехнулась – это только подтверждало ее опасения. Она разучилась радоваться своим победам, пусть даже маленьким, разучилась радоваться хорошо написанным текстам и людям, своим героям. Бывшая манекенщица ненадолго втянула ее в орбиту своей полнокровной жизни, но затем Лену выкинуло наружу, и теперь она болталась сама по себе, как грязный пакет, едва надуваемый слабым ветром. Старый, дырявый, никому не нужный.
– Я – преждевременная старуха.
Тридцать пять лет, половина жизни прожита, и все лучшее осталось в той половине. Ничего из этого лучшего не повторится. Не будет Португалии, мороженого, падающего из трубочки белой кляксой на горячий асфальт и тут же растекающегося по нему, не будет утреннего забвения в мужских руках, прижимающих к себе так, что не вздохнуть, не пошевелиться. Не будет написанных книг. Ни одной больше не будет. И все ее герои – маленькие человечки, которых она так любила, разошлись по своим историям, да так в них и остались – даже те, кому она уготовила другую судьбу. Она собиралась придумать невероятные приключения – и с Лизой Шемякиной, и с мальчиком Петькой, и с Иваном Трофимовичем, и с Эльзой… Теперь не придумает. Ни одной истории больше. Ни одного приключения. Скачки, корабли, балы, бури, побеги, перевороты, любовь, страдания – все то, что она уже сочинила и собиралась описать, изгладится из памяти окончательно спустя каких-нибудь десять лет, когда забудется даже то, что когда-то она была писательницей.
«Надо только протянуть эти десять лет, вот что», – сказала себе Елена Дубровина.
Она оттянула уголки глаз вниз, взглянула на себя в зеркало. Грустный Белый клоун. Белый – потому что бледный: даже белил ему не нужно.
Отвернулась, подняла уголки вверх, растянула губы в улыбке, наморщила нос. Ну-ка, где веселый клоун? Где туповатый жизнерадостный шутник, вечно гогочущий над тем, грустным, падающим на банановой кожуре? Она быстро повернулась к зеркалу.
Из него смотрел все тот же Белый клоун. Только зубы оскалены, и в глазах стоят слезы.