Шрифт:
— Сволочь ты старая, — укорял он. Чего тебе собака сделала, пускай лежит.
— И тебя гнать! — возражала непреклонная бабка. — Заразу тока тощут! Вонищу развели...
Бомж был задет:
— Молчала бы! У самой у тебя с-под подола селедкой смердит.
Обстановка накалялась, и чем бы кончилось дело, сказать трудно. Но тут отворилась вокзальная дверь, и в зал ожидания, оглашая его чудными звуками иноплеменной речи, маленькой отарой вошло вышеописанное смуглокожее семейство.
В это самое время по улице Станционной, по направлению к вокзальной площади, шествовал известный в городке писатель Подгузов. Сегодняшним погожим утром он испытывал естественный подъем душевных сил. Он с удовольствием выпил чаю, собрал в портфель нужные бумаги и тщательно оделся: на правую ногу он натянул красноватый носок, а на левую — синий с узором. Подгузов никогда не выходил из дому без галстука, пиджака и, главное, без портфеля. Портфель был хорош: «под крокодила», с двумя бронзовыми замками; таких давно уже не делали. Когда-то он с этим портфелем приходил в телеателье или жилконтору и говорил просто, без нажима: «Здравствуйте, я Подгузов, член Союза писателей». И телевизор его чинился чудесным образом, и новый унитаз почтительно принимал писательские отправления. Однако некоторое время назад портфель утратил свою волшебную силу. В государстве что-то развинтилось, и общество сошло с рельсов. Потревожь природу — и перестанут источать родники, потревожь общество — и узнаешь всю хрупкость житейской гармонии.
Подгузов осознал эту хрупкость слишком поздно. Ужасный случай открыл ему глаза... Однажды он стоял в очереди в магазине; стоял, обтекаемый юркими старушками, вскидывал брови на неимоверные ценники и с достоинством кивал на приветствия сограждан. Раньше, в портфельные времена, он получал продукты через служебный вход, из рук завмага Антонины Егоровны, но внезапное и неестественное изобилие прилавков вернуло его в народную гущу. Приближалась заветная столешница, где орудовали ловкие руки продавщицы Валентины. Там шлепались хладнокровные немигающие селедки, вертелась под ножом дорогая колбаска, и длинные поезда сосисок прибывали на платформу весов. Подгузов уже нащупывал в кармане портмоне, как вдруг магазинная дверь громко хлопнула и отскочила, вибрируя. В залу мирного торжища ввалились трое коротко стриженных мордатых молодцов. Вероятно, так же входила в буржуйские лавки революционная матросская братва, описанная с восторгом у раннего Подгузова. Но писателю было не до параллелей: его грубо оттолкнули, а когда он попробовал сопротивляться, выругали непонятными словами:
— Ты че, в натуре, тормоз?
Подгузов огляделся, ища поддержки, но народ безмолвствовал. Стриженые покупали водку и что-то еще; продавщица мгновенно подавала. Когда они набрали, что хотели, один мордатый, швырнув небрежно деньги, спросил, ткнув в писателя пальцем:
— Валь, что это за чудовище с портфелем, ты не знаешь? — и презрительно засмеялся.
Валька, знавшая Подгузова много лет, только холуйски подхихикнула. Писатель от обиды потерял самообладание.
— Что это за хамство?! — завизжал он. — Как ты смеешь, мерзавец?!
Стриженый перестал улыбаться.
— Что ты сказал? — он посмотрел селедочными глазами.
От этого взгляда Подгузову стало страшно.
— Ничего... — пробормотал он. — Вести себя надо...
Руки у бандюка были заняты покупками, и это спасло писателя от худшего. Стриженый только сплюнул ему под ноги и прорычал:
— Пошел на хуй, козел!
Он пошел с другими к выходу и уже в дверях, обернувшись, добавил:
— Радуйся, чмо, что я сегодня добрый.
По уходе братков магазин снова ожил. Валентина, отводя глаза, спросила Подгузова:
— Что будете брать?
Он не ответил. Как лунатик, писатель отчалил от прилавка и вышел из магазина. Не помня себя, доплелся он до дома, лег на диван и пролежал на нем неведомо сколько времени. Нет, он не помер, подобно известному чеховскому персонажу, и не наложил на себя руки. Подгузов всего лишь тихо двинулся умом. Так тихо и незаметно, бывало, трогался литерный спецсостав («писатели едут на БАМ»): глядишь, перрон поплыл. Но это не перрон, а ты «поплыл», вот только куда?
Как-то Сергеев навестил его в поисках нужной книжки. Подгузов оброс, сидел дома в халате и старых гамашах. На вопрос о самочувствии он махнул рукой и отвернулся, чтобы скрыть накатившую слезу. «Что с вами случилось?» — настаивал Сергеев в праве давнего знакомого.
— Случилось? Случилось вот что...
И писатель поведал свое приключение.
Сергеев дослушал без улыбки. Потом уточнил:
— Стало быть, вас послали на три буквы?
— Вот именно, — горько подтвердил Подгузов. — Меня, члена Союза писателей, представляешь!
— М-да... — посочувствовал Сергеев. — А раньше вас никогда не посылали?
— Да ты что! Никогда! — возмутился Подгузов. Но, подумав, вспомнил: — Нет, было раз, в обкоме... Но то ж в обкоме!
Он обхватил голову руками:
— Что делать, Сергеев?.. Все эти годы я жил в башне из слоновой кости...
Сергеев усмехнулся:
— В нашем доме вы жили.
— Я образно... Но скажи мне, как теперь-то жить?
Подгузов начал раскачиваться.
— А что... Возьмите и напишите об этом.
Подгузов сардонически скривился:
— Куда писать? Ты что, с луны свалился? Некуда теперь писать...
— Я не в том смысле... Вы же литератор, вот и опишите свой случай.
Но Подгузов не стал описывать свой случай. Он вообще с тех пор не написал ни строчки. Правда, однажды он было сел за стол и попытался работать, но у него ничего не получилось. Мысли никак не хотели ложиться на бумагу: ручка давала пропуски, словно скользила по кафелю, фразы свертывались в дрожащие капли и скатывались с листа. Снова и снова он пробовал прилепить их к упрямой бумаге, но безуспешно. И Подгузов отступился. Какое-то время он недвижимо сидел, вглядываясь в чистый лист, как в белую пропасть. Потом, будто по наитию, протянул руку, сложил лист пополам, перегнул, завернул уголки и... сделал «галочку». Он пустил «галочку» по комнате, и та, описав изящный полукруг, вернулась к нему на стол. Внезапно Подгузов испытал прилив восторга; наслаждение, близкое к оргазму, охватило его и сменилось чувством благодатной разрешенности.
Эффект, произведенный полетом «галочки», потряс писателя. Его духовному взору открылось нечто настолько важное, что было бы преступлением удерживать это в себе. Подгузов вышел из затвора и явился обществу. Одеваться он стал весьма торжественно, и хотя парадный костюм его от частого употребления быстро испортился, Подгузов этого уже не замечал. Взгляд его сделался мудрым и проницательным, речь — пророческой. Портфель, конечно, всегда был при нем. Днями напролет писатель ходил по улицам, пуская «галочек». Не для себя — дпя людей, а они шарахались от него и крутили пальцами у виска. Только ветер либо дождь могли прервать его миссию. Правда, гордость Подгузова порой роптала: «Уймись, не мечи бисер перед свиньями!», — но куда ей было тягаться с до предела обострившейся писательской совестью.