Шрифт:
— И отец иёный — беркулёзник. Потому Дарья Ликсандровна и разошлася с им, — жестоко и охотно сообщила Данилова о том, что всячески скрывали от окружающих тётя Даша и Мила. А тётя Таня вроде бы даже обрадовалась, рассказав о губительной милочкиной хвори.
«У Милы — туберкулёз? Да правда ли это? Несчастная Милочка! Вот почему она такая бледная и немощная… и на Миасс никогда не ходит купаться», — сетовал я про себя.
Беспощадное откровение тёти Тани меня оглушило, и я не хотел ему верить, а жаждал, чтобы Мила стала — обязательно! — здорова, чтобы никакие заразы не терзали её. Тем более в такой Праздник.
Я оглянулся в сторону дома, но в малковской кухоньке уже никого не увидел. Праздник… Он сразу померк, и мне стал неинтересен патефон и кипа пластинок, к которым только что испытывал неутолимое тяготение.
Наплясавшись вдосталь, Герасимовна уже плакала в широкий подол своего лоскутного сарафана, наверное по сыну Ивану.
— За грехи ево великая Бох наказал, за то, что ён энкавэдэшником штал и Богашевича шгубил в турме, — продолжала рыдать безутешно бабка. Разумеется, я ничего не понял — смысл произнесённых несчастной старухой слов дошёл до меня далеко не сразу.
Её успокаивали моя мама и тётя Мария. И это событие ещё добавило печали в так славно и светло начавшийся праздник.
А у меня кто погиб на войне? Неизвестно. Я даже родственников своих не знаю, ни маминых, ни отцовых. Кроме тёти Лизы, её родной сестры, живущей тоже на Урале, в далёком Кунгуре. По какой-то причине мама не рассказывает мне о себе, о своих родителях, о детстве своём, лишь упомянула как-то о бедствиях и голоде, которые терпела, учась в институте. Чуть не забыл — в Заречье, на берегу Миасса, в своём домишке, коротает одинокие дни отцова тётка. Славная старуха тётя Поля Ковязина. Сын её не попал на фронт. В больнице для умалишённых — бесконечно повторяет — за то, что сатирические куплеты сочинял и распевал, от голода умер в сорок третьем, о чём она и по сей день горюет и охает, постанывая, что убили его за те куплеты. Когда изредка приходит к нам в гости, то без конца говорит: убили, убили сыночка. Несчастная! Как много кругом несчастных людей! Почему? Наверное, во всём война виновата.
А ведь и у меня есть знакомый человек, которого убили фашисты. Как же это я о ней сразу не вспомнил?
Эту молодую учительницу-практикантку привела в конце сорок третьего в наш класс старая, ещё с дореволюционных времён, директриса школы Прасковья Ивановна, одетая по такому торжественному случаю в свой лучший костюм и с орденом Трудового Красного Знамени — большая редкость в то время — на лацкане жакета. Она представила нам новую «учителку».
Невысокого роста, круглолицая, с синими смешливыми глазами и певучим голосом, «учителка» нам понравилась, мне — в особенности. Не помню, чтобы она кого-нибудь из нас наказала несправедливо. Или сверх меры. Но недолго Нина Петровна занималась с нами. Месяца через три всех четверых практиканток мы на торжественной школьной линейке проводили на фронт — добровольцами. И вскоре в том же зале, на стене, я прочёл в школьном боевом листке, что «Нина Петровна Коваль [172] пала смертью храбрых в неравном бою с врагами». Это известие выбило меня из привычного весёлого состояния. И я, преодолев робость, а может и страх, пошёл в учительскую, чтобы узнать от кого-нибудь подробности гибели Нины Петровны. Не верилось в написанное, хотя в углу боевого листка была наклеена фотография, вероятно из её личного дела, несомненно, изображавшая нашу уважаемую «учителку». Далеко не всякая преподавательница удостаивалась чести стать уважаемой пацанами (девочки и мальчики тогда учились в раздельных школах).
172
Имя, отчество и фамилию моей учительницы я запомнил, мне кажется, запомнил верно. Вечная ей память!
Строгая — её все боялись — Прасковья Ивановна вышла из своей квартиры, соединённой дверью с учительской, и, вникнув в мои вопросы, подтвердила: да, девушка погибла в партизанском отряде, куда была заброшена с рацией. Подробностей директриса не знала. Я их тут же, выйдя из учительской, воссоздал: аэроплан, парашют, лес, бородатые партизаны, Нина Петровна в белом полушубке и в ушанке, с рацией за плечами, фрицы в жабьего цвета шинелях и весёлый её голос: «За Родину! Ура! Ур-ра!» — подхватили оставшиеся в живых народные мстители — первый и последний её бой. Героический!
Коваль долго не забывалась. Её образ и воссозданную картину боя не смогли стереть ни фильмы, ни повседневные бытовые впечатления.
Сейчас я о Нине Петровне вспомнил и пожаловался оказавшейся в одиночестве бабке — мне требовалось её сочувствие.
— У нас учителку фашисты убили. В партизанском отряде.
— Вешная ей памить, — откликнулась тут же бабка, уже вдоволь наплакавшись и смиренная. — Не жабывай её никоды…
И перекрестилась.
— Героев не забывают, — уверенно ответил я.
— Молода ушительниша-те была?
— Наверно, семнадцать или восемнадцать. Из техникума. И к нам, в третью школу. Дуне из тридцатого сколько? Столько и Нине Петровне было.
— И-и, не ведаешь, што мелишь. Да ить Дунька ша Штюркой шовшем не девшонки, не шмотри, што ш ребёнками оне… Робёнков им шалдаты жделали на хронте. Жато шами бабы ушелели. Живёхоньки.
Две молоденькие квартирантки, их почему-то соседки называли «мамочками», поселились, вернее, их подселили прошлой зимой к одной малодетной семье в дом, где этажом ниже жил Юрка Бобылёв. Я впервые увидел их, когда на дворе уже установилось тепло, — они нянчились со своими грудными несмышлёнышами на терраске.
Конечно, я не обратил бы особого внимания на юных мамаш, если б не их частые громогласные раздоры из-за пелёнок, подгоревшей каши, молочной смеси и ещё из-за чего-то, ерунды какой-то. Но главное — одеты они были в одинаковые ладно пригнанные гимнастёрки и защитного же цвета юбки, обуты в сапожки. И осиные талии их стягивали кожаные ремни с латунными пряжками. Поначалу я принял их за родных сестёр. Ан нет. Дуня оказалась голосистой украинкой, в Стюра — русской. Дуня часто пела своему малышу колыбельную и разные другие песни. Я их охотно слушал внизу, под терраской. Из всех песен мне больше всего по душе пришлась «Реве та стогне Днипр широкий» и «На позицию девушка провожала бойца». А Стюра, к моему недоумению, никогда не пела своей крохе-крикунье, а только сильно трясла её, поворачивая то вправо, то влево, словно гимнастические упражнения выполняла.