Шрифт:
– Он самый…
– Боже мой, Боже мой… – воскликнул молодец и, с отчаянием сорвав с себя фуражку, бросил ее на пыльное шоссе. – А я как говорил с ним! Думал, так, странничек какой… Все в жизни отдал бы, чтобы только повидать его, а вот, подлец, говорил с ним так!
И долго стоял он без фуражки и смотрел вслед экипажу, который увозил Толстого…
Мужик лицом, мужик по костюму, Толстой, «этот великий мужик», как звали его за границей, всегда болел душой о мужике, всегда о нем думал и с великим уважением относился к нему…
Как-то, когда я жил близ Ясной, получил письмо из Сибири от одного политического ссыльного, который, отбыв свой срок, просил помочь ему вернуться домой, говоря, что нужно ему на это сто рублей: у него багажа около сорока пудов. Письмо было грубое, требовательное, неприятное. Я показал его Толстому.
– Нет, я ничего не могу сделать тут… – сказал он, нахмурившись. – Да меня и вы удивляете… – прибавил он после небольшой паузы. – Ведь вы-то знаете народ. В любой крестьянской избе нуждаются в вашей помощи несравненно больше. Если есть чем помогать, им помогайте. А тут – сорок пудов багажа…
Еще, помню, пришлось мне раз присутствовать на занятиях Толстого с крестьянскими ребятами. Это было уже в марте 1907 г. Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать это. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей началам христианской веры, а во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих занятиях Толстой не мог говорить без слез: «дети приходят заниматься, а я учусь с ними…» – говорил он. На одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне. Чтобы не смущать детей, мы – яснополянский домашний доктор, Душан П. Маковицкий, и я – сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Толстой оставил нарочно приоткрытой. И как-то к слову Толстой рассказал детям следующую легенду:
«Жил в старину в пустыне один отшельник. Он проводил все свое время на молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому старцу, и спросил его, что он мог бы сделать еще, чтобы угодить Богу. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам:
– Поди к ним, поживи с ними денек, – может, чему и научишься у них…
Пошел отшельник к мужикам в деревню – видит, встал со сна мужик, пробормотал «Господи, помилуй…» И скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять пробормотал только «Господи, помилуй…» И скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит:
– Нет, нечему научиться у них. Они и Бога-то всего два раза в день вспоминают, утром да вечером…
Взял тогда старец свою чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику.
– На, – говорит, – возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни да так, чтобы ни одной капли не пролить…
Взял отшельник чашу, а вечером воротился.
– Ну, хорошо… – сказал старец. – Теперь скажи, сколько раз за день ты о Боге вспомнил?…
– Ни одного… – смутился отшельник. – Я все на чашу смотрел, пролить все боялся…
– Ну, вот видишь… – сказал старец (тут голос Толстого стал осекаться и дрожать). – Ну, вот видишь: ты только о чаше думал, и то Бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, и семью, да еще нас с тобой, в придачу, а и то два раза Бога помянул»…
Толстой с глазами, полными слез, едва договорил, растроганный, последние слова – вернее, их договорили все вместе ребята, принявшие легенду с величайшим воодушевлением.
Конечно, известная идеализация крестьянского мира тут налицо, но, может быть, это в достаточной степени объясняется тем исключительно тяжелым положением крестьянства, которое так тревожило тогда все живые сердца.
И он никогда не упускал случая заступиться за мужика.
Летом 1907 г., когда безбрежный крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Толстой не выдержал и написал всемогущему тогда П. А. Столыпину письмо, в котором он умолял его использовать свою огромную власть для того, чтобы остановить те ужасы, которые шли тогда по всей России: все эти бунты крестьян, их жестокие усмирения, казни и прочее. Он убеждал Столыпина передать всю землю крестьянству на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро получил ответ от всемогущего министра: теория Генри Джорджа неприменима – «столыпинские галстуки»[97] применимее… Толстой прочел письмо, горько усмехнулся и сказал:
– Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот чистый листочек чудесной бумажки…
И тотчас же он оторвал чистую страницу от письма и спрятал: в этом набожном отношении к человеческому труду во весь рост была видна его исключительная душа…
Он прекрасно чувствовал всю бесплодность таких «уговариваний» правящих, много раз давал себе слово не обращаться к ним, но не выдерживал и снова писал, и снова ничего не получалось.
XXXI
Осенью 1901 г. Толстого, совсем больного, повезли в Крым.