Шрифт:
Осмотрев Севастополь, в котором он сорок лет тому назад сражался среди ада огня и крови, Толстой с близкими проехал в Гаспру, имение графини Паниной, которая гостеприимно пред ложила кров больному. Южная природа, солнце и море скоро поправили его силы, и в Гаспру, как и в Ясную, со всех сторон потянулись люди: великий князь Николай Михайлович, историк, единственный умный человек из всех Романовых, писатели, художники, разносчик-бабид из Персии…
Особенно ярко вышло посещение большой компанией англичан и американцев, которые приехали в Крым на собственной яхте. Графиня долго не хотела пускать чужих людей, но те очень настаивали и, наконец, порешили: Толстой сядет на террасе в кресло, а гости, кланяясь, пройдут мимо него. Началось шествие. Все шло чудесно. И вдруг какая-то мисс, замыкавшая шествие, не выдержала, бросилась к Толстому и пожелала совершить с ним shake-hands.[98] Бедный старик не только не оказал ей никакого сопротивления, но, наоборот, очень любезно стал беседовать с ней. И он спросил, что ей больше всего нравится из его писаний. Мисс совершенно сконфузилась: она забыла, что кроме графа Толстого есть еще и какие-то там его писания, которые она прочесть не удосужилась. Старик пожалел ее и подсказал:
– Вероятно, «Детство» и «Отрочество»?
– О, yes! – спохватилась мисс. – Разумеется, «Детство» и «Отрочество»… Certainly![99]
Эта маленькая сценка может быть до некоторой степени ключом ко всему тому шуму, который шел тогда вкруг его имени: тут было много стадного, много моды. И потому прав был Толстой, который очень недоверчиво относился ко всем этим чествованиям и не раз говорил:
– Вздор все это. Им все равно вокруг кого кричать; вокруг Толстого, генерала Скобелева или танцовщицы какой-нибудь…
Он жил, жил как-то всемирно широко и чрезвычайно интересно, но все чаще и чаще пестрят его дневники тремя буквами – е. б. ж., – «если буду жив», – которыми он сопровождает каждый план свой, каждый свой день. Мысль о смерти никогда не покидает его. Он не боится ее как будто. И в день приезда к нему известного врача Бертензона он записал у себя:
«23 января, Гаспра, 1902. Е. Б. Ж. Все слаб. Приехал Бертензон. Разумеется, пустяки… Чудные стихи:
Что за прелесть народная речь! И картинно, и трогательно, и серьезно…»
И, пред недалекой уже могилой, все бесстрашнее становится его мысль и слово, все смелее рвется этот новый Икар в бездонное небо, все напряженнее хочет этот русский Прометей похитить божественный огонь для людей, все торжественнее среди громов симфонии его жизни становится его голос, голос уже не писателя, хотя бы и великого, но пророка, который не боится никого и творит только волю Пославшего его. И он снова пишет к царю, Николаю II, пишет без обычных в таких случаях холопских вывертов и называет его просто «любезный брат»:
«Треть России находится на положении усиленной охраны, – гремит он, – т. е. вне закона. Армия полицейских, явных и тайных, все увеличивается и увеличивается. Тюрьмы, места ссылки и каторга переполнены, сверх сотен тысяч уголовных, политическими, к которым теперь причисляют и рабочих. Цензура дошла до нелепости запрещений, до которых она не доходила в худшее время сороковых годов. Религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся все жесточе и жесточе и чаще. Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа. Во многих местах уже были братоубийственные кровопролития, и везде готовятся, и неизбежно будут, новые и еще более жестокие…»
Он не хочет оставить царю никаких иллюзий:
«Вас, вероятно, вводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его представителю, царю, то, что везде при встречах вас в Москве и других городах толпы народа с криками „ура“ бегут за вами. Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности вам – это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный вам народ, как например это было с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых…
Если бы вы могли так же походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных позади войск вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень и на холоду и на слякоти, без возражения, со своим хлебом по несколько дней дожидающихся проезда, вы бы услыхали от самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии, речи, совершенно несогласные с любовью к самодержавию и его представителю. Если лет 50 тому назад, при Николае I, еще стоял высоко престиж царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал, и упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить и смеяться над ним.
Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в центральной Африке, отдаленной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму правления и связанное с ней православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого рода насилия, усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещений книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел…»