Шрифт:
— Все парни одинаковы, — шепчет Марианне, как будто извиняя недостатки моего пола.
И когда мы выходим на лесную дорогу и начинаем спускаться по склону, смех стихает и у нас за спиной, и между нами. Нам больше уже не смешно.
— Я жду конца истории, — напоминаю я.
Марианне надевает ветровку, которая была повязана у нее на талии. И на ходу сворачивает самокрутку. Я даю ей прикурить.
— Конца истории? Хотела бы я, чтобы этой истории вообще не было.
— Ты жалеешь, что родила Аню?
— Нет, конечно. Но ты не представляешь себе, что значит потерять ребенка. Ты — взрослый во всех отношениях, кроме одного, в этом отношении ты еще слишком молод. Постичь это невозможно так же, как человеку, никогда не имевшему детей, невозможно постичь чувства, которые испытывают мать и отец. Это даже интересно. Ведь мы считаем, что можем понять все. Народное просвещение толкует нам, что мы почти все можем узнать, прочитав определенные книги. Но это неправда. Сколько бы мы ни читали об этом, мы не можем понять, что значит потерять ребенка, во всяком случае, большинство из нас. Так же как большинство из нас не представляет себе, каково это — лишить себя жизни. Но Брур Скууг это знал, знал десятую долю секунды. И я никогда не забуду, что именно емудовелось обрести это знание.
— Когда мы с тобой были в «Бломе», ты сказала, что собираешься уйти от него, когда Ане исполнится восемнадцать, — напоминаю я Марианне.
— Да, — говорит она. Мы медленно спускаемся к Эстернванн, а солнце постепенно приближается к синим вершинам на западе. — Да. Он был болен, и я слишком поздно это поняла. Но если человек болен, это не значит, что он не может сделать ничего хорошего. Его болезнь имела одно тяжелое свойство. Он слишком любил и Аню и меня. Эти два чувства раздирали его. Он ежедневно со страхом следил за мной, уверенный, что я завела любовника только потому, что он когда-то не хотел, чтобы я родила Аню. Он считал, что я постоянно об этом думала, что я всю нашу жизнь упрекала его за то, в чем был виноват он, двадцатипятилетний. Каждый раз, глядя на меня, он думал, что видит упрек в моих глазах. Я уверяла его, что это не так, умоляла перестать думать об этом, но он не поддавался. И из-за своей потребности в искуплении он перевел стрелки на Аню. Она не должна была пострадать из-за ошибки своего отца. Он боготворил ее, и в то же время боготворил меня. Не было более доброго и внимательного мужа и отца, чем Брур. Но этого оказалось слишком много. Его обожание привело к тому, что мы чуть не склонили перед ним колени, и когда я это поняла, во мне что-то умерло, и уже все перестало быть прежним.
Неожиданно ее рассказ прерывается. Марианне больше не о чем рассказывать, пока я не задам ей какого-нибудь вопроса.
— Он знал, что ты хочешь уйти от него?
— Нет. Но он был ужасно ревнив.
— А Аня тем временем все худела и худела?
— Да, и об этом говорить труднее всего, — признается Марианне. — Потому что я слишком поздно это заметила и поняла, в чем дело. Я думала, что она здорова. Она была успешна во всем. Некоторые считали, что она необыкновенно красива. Но для меня ее красота не была главной. Я хотела видеть ее здоровой и счастливой, хотела, чтобы она с удовольствием ходила в школу, играла на рояле, что для нее было особенно важно. Я проглядела ее болезнь. Не поняла последствия того, что я отказалась родить Бруру второго ребенка.
Не поняла, что его безграничная забота о дочери была связана с его безграничным презрением к самому себе. Ведь именно поэтому он так погрузился в искусство и увлек за собой Аню. Он построил для нее сказочный мир. По сути дела он динамиками AR и диванчиками Ле Корбюзье, Брукнером и Шопеном заменил ей Асбьёрнсена и Му. Но он искренне, почти наивно, верил в то, что это необходимо. Ни один нейрохирург в мире не тратил столько времени на свою личную жизнь. Может, так было еще и потому, что он был непревзойденным специалистом в своей области. Уйдя из больницы, он совершенно забывал о своей работе. Тогда все его время принадлежало Ане. Наверное, он думал, что его забота об Ане поможет ему воскресить во мне былое чувство к нему. Ведь он считал, что сам убил его во время моей беременности.
— Как все сложно.
— Вот именно, дружок. Но странно, что никто из нас не замечал этого. Мы не чувствовали напряжения, витающего в воздухе. Мы жили на Эльвефарет с самого начала нашей совместной жизни, потому что очень богатый дедушка Брура умер, как раз когда мы поженились, и потому, что родители Брура желали помочь нам в нашем трудном положении. Ни у одного студента-медика не было такого роскошного дома, как у меня. И, может быть, именно потому, что мне все преподнесли в готовом виде, хотя учиться на врача-гинеколога и одновременно растить ребенка было совсем непросто, я утратила способность видеть то, что меня окружает. Я была твердо уверена, что мы с Бруром, несмотря ни на что, будем счастливы. Во всяком случае, я не думала, что Аню погубит темнота и те ошибки, которые мы совершили в начале нашей совместной жизни.
— Ты не замечала, как она худела?
— Нет, — признается Марианне, в сумерках светится огонек ее самокрутки. — Ведь я любила ее. Конечно, она была папина дочка, но все-таки я была ее мамой. А мое окружение в Союзе врачей-социалистов, наша борьба, наш оптимизм были ослеплявшей меня пеленой, когда я приходила домой. И хотя Брур был психически неуравновешенным человеком и у него часто случалась чисто клиническая депрессия, я уверена, что он, прежде всего, думал об Ане. Я говорю это не для того, чтобы как-то оправдать себя, но чтобы объяснить свою слепоту. Я видела страдания повсюду, только не в собственном доме. Видела столько зла, столько по-настоящему страшных судеб. Я как будто каждый день должна была кого-то спасать. Но когда я приходила домой, мне хотелось расслабиться. Хотелось сесть с бокалом красного вина и послушать, как моя дочь играет для меня ноктюрн Шопена. Тогда мне хотелось быть совершенной матерью. Тогда я переставала быть членом Союза врачей-социалистов. Тогда я отказывалась замечать, как она похудела.
Мы разговариваем в сумерках. Скоро становится совсем темно, и я зажигаю карманный фонарик. И превращаюсь в Человека с карманным фонариком, принимаю на себя роль Брура Скууга, искавшего с фонариком меня, спрятавшегося в ольшанике. Он искал возможного врага, соперника. Я ищу только тропинку или дорогу, которая приведет нас на трамвайную остановку в Грини.
— Но как все-таки она могла так страшно похудеть? — осторожно спрашиваю я. — И как мог Брур разрешить ей играть концерт Равеля с Филармоническим оркестром, когда она весила всего сорок килограммов?