Дёрдь Конрад
Шрифт:
В редакции революционной газеты у письменного стола, опираясь ладонями каждый на свой угол, стоят четверо возбужденных мужчин. Все четверо работали за этим самым столом, но в ходе политических пертурбаций всех четверых, хоть и в разное время, вышвырнули с работы. В углу ломает руки пятый: он унаследовал этот стол последним, и никто еще его не уволил; но четверо уволенных сходятся в том, что пятому тут вообще делать нечего. Я просматриваю газеты: боже мой, это же соревнование старых мошенников и молодых ослов, соревнование в том, кто выскажется похлеще! Соревнование болтунов, которые, заливаясь соловьями, косят глазами во все стороны: не видна ли где аппетитная кость? Вокруг рождаются партии, сливаются, делятся, принимают в члены, исключают из членов; чего только они мне ни обещали! Одна — пост госсекретаря, другая — должность главного редактора. В моей приемной, когда я туда вхожу, чей-то громовой голос вещает грозно: «Я чужого не требую, я требую своего! Достаточно я страдал! Не уйду отсюда, пока меня директором не назначат!» «Принесите-ка холодных закусок, чтобы хватило на несколько лет!» — предлагаю я ему, проходя мимо. Основатели партий, претенденты на компенсацию морального ущерба, на высокие государственные посты ждут своей очереди. Прибывают шумливые делегации из провинциальных городов, с заводов, привозят требования, изложенные в бесчисленных пунктах. Еще две недели назад все помалкивали в тряпочку, а сейчас заявляют во весь голос: пока не попросим советскую армию удалиться, они новое правительство не признают, а то и, возможно, даже провозгласят свой город независимой республикой. «Вот взяли бы и прогнали сами!» — говорю я. Они обиженно замолкают. «Вы думаете, если премьер-министр скажет им, мол, извольте убираться домой, они тут же и уберутся?» «Если не уберутся, пускай; во всяком случае, он это выскажет от нашего имени», — выкрикивает какой-то юноша. Бывший офицер вынул из нафталина свой старый парадный мундир; рядом с ним, в котиковой шубе с позументами и в полосатых штанах заключенного, стоит старик, бывший советник министра, и требует, чтобы ему немедленно выплатили жалованье за все годы, которые он, не по своей вине, вынужден был сидеть дома; офицеру нужен его старый гусарский полк. Он с суровым укором смотрит на меня. «Если они не уйдут по-хорошему, объявим им войну!» Молодой человек, у которого левый глаз — стеклянный, и потому он выглядит очень серьезным, утешает меня, что русских мы практически уже побили. Оставшиеся их части небоеспособны, горючего у них нет, прогнать их — пара пустяков. Мнение его разделяет и офицер генштаба. «Нет уж, по-хорошему они пусть уходят только после того, как публично, в каждом городе, на главной площади, попросят у нас прощения. А иначе мы на них нападем», — кипятится кто-то с седыми усами.
Звонят члены прежнего руководства, которые всего несколько дней назад собирались разогнать толпу огнеметами, и севшим голосом просят поставить перед их квартирами стражу. Телеграммы от начальников станций: в страну потоком прибывают свежие русские дивизии. Я иду к Н., стол у него завален бумагами, звонят сразу два телефона, он не обращает на них внимания; глядя куда-то в пространство, сметает бумаги в сторону: «Не может этого быть! Неужели так и придут? Они же обещали постепенно выводить войска! Эти железнодорожники всю жизнь были мастера панику сеять». В воздухе плавают какие-то частные мнения, которые дают революции считанные часы; в воздухе плавают мнения западной прессы, которые говорят о всемирном значении нашей революции. Взлохмаченные повстанцы — с пистолетами, с гирляндами гранат поверх штормовок и бараньих бекеш — требуют от премьер-министра, чтобы он поднимал народ на всеобщее восстание, на борьбу с советскими войсками, расквартированными в стране. А пока надо создать из тех, кто прошел через тюрьмы, части народной самообороны, и пусть на каждом углу раздают оружие. Сами повстанцы хотят форму, здание для своего штаба, машины, типографию, деньги, причем немедленно. Приходят офицеры генштаба, у них повстанцы уже в печенках, нельзя больше терпеть бесчинства этой крикливой и наглой кучки хулиганов. Надежные саперные части тайно пробрались по канализации к кинотеатру, где находится центр повстанцев, и заминировали его. Пускай премьер-министр только скажет «да», и бикфордов шнур будет подожжен. Премьер-министр говорит «нет» и, отвернувшись, уходит в большой зал, где толкутся сотни делегаций и просителей. Он уже преодолел в себе обиду и меланхолию, он с удовольствием расхаживает в толпе, я опасаюсь, как бы какой-нибудь повстанец, красующийся в патронташах и портупеях, за недостатком убедительных доводов не выстрелил бы в него. Сейчас очень не повредит собрать группу надежных ребят с оружием и присмотреть за стариком. Я ищу брата, он заснул прямо на ковре, немногословный скелет, на исхудавшем лице его застыла мучительная гримаса. По морщинам на его лбу я вижу, как сам он проваливается под подмостки грызущихся меж собой групповых вер, тонет в мутной воде истории. Революционер хватает руками воздух: лиц каких призраков ему удается коснуться? Брата разбудить невозможно; с пистолетами в двух карманах я сам стою за сутуловатой спиной старика. Позже меня обвинят, что я стоял и за его жестким заявлением. Старик сообщает, что пригласил к себе советского посла, но тот беспардонно заставляет себя ждать, уже два дня прошло, а он все не соизволил явиться, в то время как свежие русские части все прибывают и прибывают. И тут же говорит, что дальше ждать он не намерен и доводит до сведения всех, кого это касается, что мы сами, в одностороннем порядке, выходим из военного союза с СССР, мы хотим быть нейтральными и призываем их уйти. Повстанцы ликуют; боюсь, на них заявление это произвело куда более сильное впечатление, чем произведет на русских. Вокруг старика толпятся репортеры с микрофонами, он повторяет свое самоубийственное заявление; я мысленно вижу, как он по красной ковровой дорожке входит прямо в клуб знаменитых государственных деятелей, и на голове у него вместо шляпы — нимб. В комнате для прессы две дюжины журналистов ищут патетические слова, чтобы выразить все значение события; тех, кто посдержанней, отталкивают от машинки щелкоперы с более сочными текстами; тут прав тот, кто выразится красивее. Прежние партийные функционеры, соревнуясь, кто сделает это эффектнее, на глазах у всех плавятся в горниле революции. Дверь моего кабинета заперта изнутри, из-за двери слышатся чьи-то сладострастные стоны и голос моего брата: революция — великая сводница, сыновья и дочери ее готовы спариваться чуть ли не на ходу. Когда пришла весть о новой советской интервенции и старик принял решение просить политическое убежище в посольстве Югославии, некоторых телефонный звонок, предупреждающий об опасности, застал совсем не в своей постели и совсем не со своей женой.
Но теперь нужен кто-то, кто передал бы в советское посольство ноту, которая предлагает самой большой армии в мире добровольно удалиться восвояси. Ехать в посольство не хочется никому, у каждого находится срочное дело, и выбор, как рухнувшая стена, падает на меня: может, потому, что я говорю по-русски, а может, потому, что другие нашли более убедительные отговорки. Ладно, раз уж я влез в эту игру, буду играть до конца, до развязки; я беру эту дерзкую и правдивую, вызывающую и единственно разумную ноту, кладу ее в портфель. И на некоторое время замолкаю, готовясь к самому тяжкому, хотя и символическому пункту обвинения в моем будущем судебном процессе. Брат топчется рядом; плохи дела, очень плохи, пора смываться, любое порядочное революционное правительство должно подготовить себе возможность исчезнуть, если появится более мощная сила. Давайте на маленьких дунайских пароходиках отправимся отсюда, из Парламента, прямо в Вену и создадим там правительство в изгнании; или останемся здесь, уйдем в подполье и будем вести партизанскую войну, чтобы изолировать оккупантов и устрашать тех, кто сотрудничает с ними. Ни одно из этих предложений энтузиазма не вызывает; брату не к чему приложить свое рвение, свою нерастраченную энергию. Во мне, когда я отправляюсь в посольство, рвения ни на грош. Я сижу в черном лимузине; на капоте, с двух сторон, флаг правительства. Вокруг машины — солдаты на мотоциклах. Мне пришлось напялить на себя темный костюм, он выглядит немного старомодным, шит он еще до того, как меня посадили. Я знаю, это моя последняя политическая роль; следующая возможность выступить перед общественностью представится мне лишь на судебном процессе. Что ж, ладно, постараюсь по крайней мере соответствовать: пусть все выглядит так, будто министр некоего независимого правительства вручает ноту послу другой державы, а не так, будто мелкий служащий из администрации мятежной провинции предстает пред очи всесильного наместника. У этого акта — вручения ноты — нет никакого иного смысла, кроме того, что оно происходит: ягненок перед лицом волка торжественно заявляет, что его, ягненка, по всем существующим правовым нормам есть нельзя. Сотрудники посольства нервничают еще больше, чем мы, потому что здание окружено огромной толпой, а защитой им — лишь скромная вооруженная охрана. И вот я в особняке бывшего заводчика; я поднимаюсь по лестнице, стены лестничной клетки отделаны деревянными панелями, я ступаю решительно, но нешироко: так, мне кажется, подобает шагать в торжественных случаях государственному мужу. В приемной — запах средств для полировки мебели и для чистки ковров, запах встревоженных людей, закрытые окна, нетопленый камин, торжественная растерянность. Они тоже не знают, как им держаться: пока что ведь охраняют их наши солдаты. Слева и справа от посла, у противоположных торцов стола, стоят по секретарю; мы не подаем друг другу руки. Я имею честь передать господину послу ноту венгерского правительства; в нескольких словах я излагаю содержание ноты. Посол заявляет, что ноту он не примет. Ну что ж, не примет так не примет, мое дело маленькое, не везти же мне ее назад; я кладу бумагу на стол. Посол краснеет от возмущения: что там написано, на этой бумаге, это ладно, но то, что я нарушаю дипломатические правила, это, уж извините; для этого у него просто слов нет. Я свою миссию выполнил, больше мне тут нечего делать; мы стоим и смотрим друг на друга. Он и завтра будет послом, а я не знаю, кем стану: бойцом арьергарда или политическим беженцем? Я прошу правительство, которое представляет в нашей стране господин посол, как можно скорее дать ответ на ноту моего правительства, и направляюсь к выходу. Такой запах, казенный запах средства для полировки мебели, плавает в старых обывательских квартирах после большой осенней уборки. Из-за коричневых дубовых дверей с медными, в вензелях, ручками на высоте человеческой головы выглядывают мрачные служащие. Проветривать здесь не принято, жалюзи на окнах всегда опущены. Вокруг машины с огромным, в целую комнату, салоном взревывают мотоциклы с плечистыми, в белых перчатках, офицерами; мы мчимся назад, к резиденции премьер-министра. Я опускаю стекло, продавцы газет выкрикивают новости о ноте премьер-министра и о том, что ноту передал я. У меня нет желания никуда бежать: в конце концов, мы вместе с этими прохожими на улице высказали, чего мы хотим. Пожалуй, понадобится, чтобы сменилось одно поколение, а может, и больше, прежде чем продавцы газет снова будут на этой улице выкрикивать такие же или подобные слова. Этот час, за который мне придется сурово расплачиваться, я объявляю одним из праздников своей жизни.
Все мои экскурсы в политику — сплошь пробы и ошибки; может, просто метод был плох? Социология — умнее политики. В новых жилых микрорайонах и цыганских поселках часть говорит о целом, одна деревня — о всей стране, декреты — о власти; в этом плане я многому научился. Разменяв пятый десяток, становишься реформистом; иной раз я давал увлечь себя доверчивому убеждению, что если в частном вопросе идти до конца и формулировать не слишком размашисто, то рациональный анализ, не переходящий ни в апологию, ни в обличение, вполне уместен и оправдан. Давайте сделаем так, чтобы политикам нравилось работать головой: государственную власть надо не свергать, а цивилизовать. Революция была быстрой, породила много громких фраз — и ее растоптали; реформа будет медленной, разговаривать будет на профессиональном языке — и упорно продвигаться вперед. Марксистско-ленинский клир не подберется со своими догмами к статистическим таблицам. Через десять лет после потерпевшей поражение революции профессиональная интеллигенция с оглядкой, но встала на ноги; после лживой пропагандистской демагогии любой грамотно поставленный вопрос воспринимается как глоток свежего воздуха.
Молодые сотрудники приносят свежие, составленные с помощью ЭВМ таблицы, чертежники кладут тебе на стол графики, ты, расхаживая по комнате, диктуешь очередную научную статью, приходят ученики, ты проводишь семинар в своем институтском кабинете, входит в быт телевидение; стоя в эркере барочного особняка, ты куришь трубку и блистаешь остроумием. К тебе по-свойски захаживают светила науки: кто и как сумел уберечь в своей статье опасную фразу, обманув потеющего редактора ничего не значащей заменой слова, кому и что сказал такой-то и такой-то член Политбюро, что сегодня признается из того, что вчера еще отвергалось с порога, кто и какой получил — или не получил — загранпаспорт, у кого на границе конфисковали как духовную контрабанду собственные книги и рукописи, кому их потом вернули, кому нет, о ком интересовалась у директора института политическая полиция, кто был стукачом из членов партии, кто — из беспартийных, кто с кем сошелся или разругался; мы гадаем на кофейной гуще сплетен, нам это остро необходимо, потому что наш козырь — не ситуация на биржах, а борьба за власть внутри ЦК. За разговорами проходит время, академическая машина везет тебя в аэропорт, встречать профессора Ш.; цыганский оркестр, парад венгерской кухни, дружеские отношения сквозь железный занавес, ты пригласил его за государственный счет, он тоже пригласит тебя за государственный счет, мы оплетем земной шар сетью конференций, мы не допустим такого позора — летать в научную командировку за свои деньги. И ты, и он — мы все хотим дать хоть какой-то полезный совет тугодумам из государственных органов; вы искрометно растолковываете им, что в такой ситуации можно сделать, они уныло мучаются с исполнением. Вы заключаете соглашение о компаративистских исследованиях, приходят межконтинентальные приглашения, секретарша приносит тебе загранпаспорт, деньги, авиабилет, в Милане, Москве, Монреале тебя встречают представители братских институтов, ты председательствуешь на круглых столах, ваши излюбленные идеи схожи, но у тебя отношения с властью более драматичны, чем у них, сидящие рядом с тобой коллеги не были ни министрами, ни зэками, не приговаривали их и к смерти, их мафия почтенна, но куда более безвредна, твое место в профессиональной сборной довольно престижно от Стэнфорда до Иерусалима.
В клубе интеллигенции провинциального города ты выступаешь с докладом, от которого веет вольнодумством. Функционеры тоже не хотят выглядеть отсталыми, но они, слушая тебя, явно смущены, словно ты рассказываешь порнографические истории; а речь идет всего лишь о налоговой системе. Местному специалисту подобной непринужденности не простили бы. После доклада — ужин со столпами провинциального общества, хитрыми, в галстуках и с двойным подбородком; от государственной выпивки раскрываются души, ты развлекаешь компанию забавными историями, сам слушаешь, вы хлопаете друг друга по плечам, уже на этой неделе будут переведены средства на исследование новой темы, будет ЭВМ и типография, председатель с гордостью будет поминать в газетах свой научный стиль руководства. Они сами в общем-то знают, что режим, хоть и беден, пускает на ветер слишком много средств; будь мы более самостоятельными, всего бы у нас было больше. Их партнеры и так возмущаются из-за дурацких ограничений, вводимых правительством, сверху — они показывают в потолок — сыплются по телефону хамские окрики; когда приезжает в командировку начальство, его тут закармливают до посинения. Свое дело делать они научились, умение ладить с людьми тоже есть, от насилия их воротит, хочется руководить вверенным контингентом по-отечески, но они опасаются, что тогда к ним будут относиться с презрением; не будь это так рискованно, они хотели бы быть популярнее, ведь своему городу они желают только добра, и пусть он будет таким же благонадежно посредственным, как они сами. Слишком много решений они нагребли под себя; они до позднего вечера торчат в своих пыльных учреждениях; они жалуются, что в этом своевольном городе слишком много людей, которые только глотку драть любят, потому и ходит столько злобных слухов об их скромном достатке, казенная квартира, машина, поездки, летний отдых, другие живут не хуже, только ответственности у них куда меньше. Уставшие, сидят они на охоте в засаде, кто-то из их круга допустил растрату, они пытаются выручить своего, не получается, тогда договариваются, куда его деть, нельзя же совсем опускать руки, они ведь свой авторитет защищают, а заодно и за человечком присматривают. Если какой-то начальник не намного умнее тех, кем он командует, значит, надо поговорить, обсудить, придумать что-то, чтобы он все-таки мог и дальше командовать. Они слушают речи, пишут речи, произносят речи, которые хороши, когда в них ничего нет; учатся спать с открытыми глазами; счастье еще, если жена не слишком разговорчива. Щупают свой округляющийся животик, жалобы на сердце, на кровообращение, у того, у другого недавно были похороны в семье, эх, не надо бы столько пить и курить. Они нервны и раздражительны, то сверху, то снизу обиды, на которые сразу не ответишь. Куда лучше бы копаться в своем саду, подвязывать виноград, но власть тоже приятна, им не кажется, что ее слишком много, скорее кажется, что не хватает. Они интереснее, чем механизм, которому они служат; но интереснее не намного.
Приятные во всех отношениях сотрудницы, которые преданы общественным наукам душой и телом и с гордостью рассказывают о своей работе подругам; они благоговейно разрабатывают свои мелкие темы, ты пропахиваешь представленный текст и рекомендуешь для публикации в журнале, где ты — член редколлегии, там уже знают, что эту статейку нужно тактично проталкивать. Ученицы твои в дочерних филиалах головного института немного роскошнее, чем принято, обставляют предоставленный в рассрочку этаж многоквартирного дома. Одна из них, желая без помех обсудить с тобой какой-нибудь методологический вопрос, войдя, закрывает двойную дверь гостиной на ключ. На следующий день ты между делом говоришь председателю горсовета, что у такой-то твоей сотрудницы не очень с жильем; он обещает взять вопрос на заметку. В ходе полевых работ — небольшая лодочная прогулка, верховая поездка, вечеринки, жаркое из сома в ресторане под деревьями, ты снисходительно посмеиваешься, слушая истории об ограниченности местного руководства, ты мог бы рассказать кое-что и похлеще; будь у них ума больше, разве оставались бы они госслужащими? Один из них после твоей лекции настучал на тебя в ЦК, ты неопределенно хмыкаешь, под твоими просвещенными покровителями как раз качаются кресла. Правда, А. нынче силен, потому что Б. как раз ослабел, но все-таки он сбавил темп, потому что рядом, как-то совсем незаметно, вырвался вперед Е.; нынче ведь все имеет символический смысл: открытие памятника, выставка, тихие переговоры в Москве или в Риме с итальянскими коммунистами. А. теперь стоит выше тебя; было время, когда ты стоял выше него; отцы-основатели, вы не забываете друг о друге; он немного сожалеет, что ты скатился в политике так низко, но завидует, что ты достиг чего-то в науке; к обильному мясному блюду власти так бы кстати пришлось вино авторского успеха.
Мы не были дилетантами в содержательном времяпрепровождении. Мы столько жаловались на свой плачевный удел; но, даже если представлялась возможность уехать, все равно оставались. Нравится мне эта восточноевропейская живучесть: нет такого переплета, нет такого отчаянного тупика, в котором мы не могли бы найти себя, приспособиться. В отношении свободного времени я — магнат; в институте достаточно показываться по понедельникам и четвергам, кофе, водка, соленые и циничные истории; как бы я мало ни сделал, меня все равно не выгонят, а то, что я все-таки делаю, я делаю исключительно под настроение: по утрам, когда возвращаешься из бассейна, ей-богу, так приятно немного напрячь серое вещество. Долгие телефонные разговоры, блуждание в лабиринте любовей; все кафе по утрам переполнены парочками до такой степени, что в них воздух искрится; нам хватает времени прогуляться в лесок с новым романом в руке, и вырезать вертел для сала на каком-нибудь из необитаемых островков на Дунае, и посидеть задумчиво, держась за руки, в тишине и сумраке барочной церкви, и пить красное вино под ореховыми деревьями в окраинном ресторанчике. Под смогом официальных словопрений ласково и сочно зеленеет параллельная культура.