Дёрдь Конрад
Шрифт:
«Вот вы, например, почему не выбрали более порядочное занятие? У вас что, специального образования нет?» — спрашивает жена молодого следователя, который выглядит побезобиднее. «Видите ли, работать с людьми — тоже очень интересно. Не будь я полицейским, я, может, никогда бы с вашим мужем не познакомился». «Пейте лучше свой кофе и не говорите чушь. Если вам интересно работать с людьми, идите в таксисты. И заработать можно, и пачкаться не надо». Молодой человек потерянно смотрит на свои манжеты. «Зря вы сердитесь: когда такой обыск проводишь, нельзя не извозиться». «Вы что, в самом деле совсем тупой, или притворяетесь? Я о душе вашей говорю». «О душе?» Моя жена, рассмеявшись, угощает его вчерашним печеньем. «А те обойдутся. Я и вам бы не предложила, если бы вы были умнее». Я подписываю протокол; они, плюс ко всему, конфискуют еще чемодан, чтобы сложить в него мои рукописи. Я снова разрешаю подполковнику позвонить домой, жене: «Не сердись, милая, дело затянулось. Нам еще в управление ехать, домой вовремя не попаду, сходи там в кино с мамой». Я слушаю его не без удовольствия. Такому ли немолодому, привыкшему к комфорту человеку заниматься охотой на врагов общества? Конечно, ему тоже приятен был бы некоторый успех, но я вполне могу предположить, что в итоге всей этой суеты родится не обвинительное заключение, а большой пшик. Может быть, его просто остановят сверху; очень даже может быть. Не удивлюсь, если к вечеру от его энтузиазма и следа не останется. Хотя я знаю, куда меня увезут, наша встреча для меня все-таки более неожиданна, чем для него, и потому я бдительнее. Досадно, что спать придется у них, у меня есть постель, на которой мне спится лучше, чем на нарах. Но мне начинает нравиться мысль, что у меня теперь появится, пускай вынужденное, свободное время: с этого часа мне некуда спешить. С этого часа у меня не будет другого дела, кроме как смотреть в угол кабинета следователя, даже не слыша его алчных вопросов.
Сжимая в кармане пистолет, подполковник шагает по коридору первым; хмуро прижимая к груди второй подбородок, он оглядывается назад. Я смотрю на его украшенную пером, немного легкомысленную шляпу: он вполне мог бы быть директором школы в маленьком городе или председателем местного охотничьего общества: пивную пену и жир ветчины у него на губах представить проще простого. Двое впереди, трое за мной — мы идем гуськом, я — с пустыми руками, мои конвойные — с чемоданами; основную часть моих рукописей они конфискуют и, возможно, сожгут, автора же лишь конфискуют, но не сожгут. Критиковать существующий порядок вещей можно, писали вчера в газете, если только критика является талантливой и честной; выходит, мой подполковник поставлен судить критику, за ушко да на солнышко вытягивая любую фразу, если в ней не хватает таланта и честности. «И куда это с таким почетным караулом?» — спрашивает мой весельчак сосед, отставной директор тюрьмы. «В полицию», — говорю я; лицо его увядает. «До свидания», — бормочет он механически. Знакомая девочка берет меня за руку: «Это хорошие дяди или плохие?» «С такой профессией хорошим быть трудно, — отвечаю я. — Вот сейчас нас с тобой заругают, что мы разговариваем». Маленький портняжка, попавшись навстречу на лестнице, бледнеет, но громко здоровается со мной и протягивает руку; раньше мы за руку на лестнице никогда не здоровались. Когда мы идем по двору, я поднимаю голову: жена стоит на галерее четвертого этажа, опираясь на перила; лицо ее кажется сейчас тверже, рот — уже. «Я тебя все равно вытащу, пусть хоть куда упрячут», — кричит она вслед мне. Я хочу купить сигарет, подполковник приводит меня в табачную лавку, какая-то дама передо мной неторопливо роется в журналах. «Выбирайте уже, что вам нужно», — теряет терпение подполковник; испуганная продавщица обслуживает меня без очереди. Из своей мастерской, набитой музыкальными часами, выходит на порог, с попугаем на черной шелковой шапочке, старик часовщик, роняет из глазницы лупу, висящую на шнурке: «Я только хочу сказать, господин Т., час гнева тоже пройдет когда-нибудь», — говорит он мне. Меня усаживают на заднее сиденье черного автомобиля, с одной стороны подполковник, с другой — оперативник. «Вам удобно, господин Т.?» Подполковник предельно предупредителен. «Пистолет ваш немного давит. Вы бы не переложили его в другой карман?» После некоторого колебания он выполняет просьбу. Все-таки исторический прогресс существует, констатирую я про себя в набирающей скорость машине.
В 56-м меня арестовали куда более грубо, хотя и изобретательно. Был прекрасный вечер начала зимы, я наслаждался тем, что все еще нахожусь на свободе; перед нашим домом, под каштаном, сквозь голые ветви которого светила луна, три девушки гладили на коленях по котенку и дразнили топтавшихся перед ними парней; ласково падал снег. В корчме, погрузившись в осторожное молчание, сидели мужчины, навалившись на столики с ножками из металлических трубок; невыносимое земное притяжение смягчала только самогонная сливовая палинка. Выйдя из дверей, я ответил едва державшемуся на ногах типу, который час, но он, упав рядом со мной, уцепился за локоть и, попутно, за карман. Я сначала решил, что он поскользнулся, потом меня взяло зло: «Эй, приятель, на ногах не стоишь, а в карман норовишь залезть?» Тут из-за дерева на меня рухнул его приятель; этот тоже тянулся к карману. «Вы что, бродяги, вдвоем работаете?» Я отшвырнул их, тогда на плечи мне прыгнул кто-то тяжелый и, схватив пятерней мои волосы, сунул руку во внутренний карман. «Нет у меня оружия», — крикнул я, поняв, наконец, кто они такие. Открылась дверца машины, меня затолкали на заднее сиденье и сели сверху; теплый полицейский зад придавил мне голову. Они перечисляли места, где я обедал в минувшие недели, с поганой усмешкой повторяли слова, которые я говорил жене: должно быть, крались позади, когда мы гуляли по набережной Дуная. Слезли они с меня лишь на бетонном дворе своего управления, а когда я сел, принялись справа и слева тыкать в меня кулаками; даже шофер и сидевший рядом с ним молодой человек, встав коленями на сиденье, норовили заехать мне по скуле. Собравшиеся вокруг машины оперативники через опущенное стекло тоже пытались меня стукнуть, но в суете это было непросто, они больше попадали друг другу по рукам. И монотонно обзывали меня подонком и бандитом. Потом их гэбэшный энтузиазм иссяк, и вместе с ним угас творческий пафос их языков и рук. В лифте, переводя дух, они спросили, есть ли у меня носовой платок: надо вытереть кровь на лбу. На четвертом этаже меня потащили сначала в туалет, к умывальнику: не годится показываться полковнику в таком виде, заметили они с некоторым упреком в голосе. В просторном угловом помещении, которое из-за ковров на полу, кресел и обилия книг походило на кабинет какого-нибудь интеллигента, меня встретил полковник, мой бывший однокурсник. «Привет. Ты арестован. За организацию заговора против государства». «Ты что, спятил?» «Кофе хочешь? Что это у тебя на лбу?» «Подручные твои отметились». Он устало покачал головой: куда денешься, с такими вот грубиянами приходится работать.
Сейчас шофер не останавливается перед подъездом с массивными дубовыми дверями, за которыми в кабинке сидит дежурный, рядом с ним на плечиках — большая казенная шуба. Если бы я был свидетелем или мелким подозреваемым, которого вечером нужно доставить домой, я бы вошел в эти двери, а оперативник предъявил бы дежурному мое удостоверение личности. До тех пор, пока этот документ у него, я человек неполноценный и уйти отсюда могу лишь в том случае, если он проводит меня до выхода и перед дежурным вернет его мне. Однако машина сворачивает к серым железным воротам, сигналит, в окошечке показываются чьи-то глаза, и — наверное, после нажатия кнопки — створки, с грохотом катясь по стальным рельсам, раздвигаются. Машина въезжает в глубокую подворотню и останавливается перед следующим препятствием; мы ждем, пока первые ворота с громом захлопнутся, а часовой проверит документы у сидящих в машине. Я и в камере буду слышать этот грохот железных ворот, гадая, хлеб привезли или нового арестованного, и посылая телепатическое ободрение новому товарищу по несчастью: пленники органов госбезопасности на всей земле — мои кровные братья. Открывается шлюз вторых ворот, и мы на бетонированном дворе, где нет ничего особенного. Кое-где — забытые кучки строительного мусора, кирпичные стены изнутри такие же ржаво-серые, как и снаружи. Перед кухней стоит грузовик, меня окружают люди в форме; в коридоре, что ведет в подвальное помещение, за пятнадцать лет никаких изменений: запах баланды, шелушащиеся стены, враждебная скука. Подполковник просит принести мне ужин, я получаю все, что положено находящемуся под стражей; но, если бы я попросил к макаронам с картошкой стакан вина, он бы подумал, что у меня помутнение рассудка: это как если бы свинья в откормочной потребовала шоколадный торт. Все мои права и обязанности перечислены в параграфах тюремного устава, этот рационально продуманный минимум наполняет меня знобким весельем, у меня кружится голова, когда я вспоминаю сказочную, немыслимую свободу людей, которые не арестованы. Дома я сейчас, не спрашивая ни у кого разрешения, пошел бы помочиться, мог бы позвать жену пойти погулять, позвонил бы приятелю, записал бы что-нибудь, что как раз пришло в голову. Подобно тому, как о здоровье вспоминаешь по-настоящему, когда тебя свалит болезнь, — так же и правовое роскошество обыкновенного гражданина ты начинаешь ценить лишь в камере.
В коридоре — ряд выкрашенных зеленой краской дверей, мне открывают одну из них, за ней — ниша, сверху — потолок из густо переплетенной проволоки, сзади — скамья, мои колени почти касаются двери; надо ждать, пока в канцелярии в инвентарный список занесут кого-то другого. К моменту, когда дежурный надзиратель поведет меня к следователю, на мне будет тесная казенная рубаха, у меня отберут поясной ремень и шнурки от ботинок, руки велят держать за спиной. В двери, на уровне глаз, отверстие, изнутри оно затянуто проволочной сеткой, снаружи закрыто жестяной пластинкой в форме ромба, чтобы надзиратель в любой момент мог ко мне заглянуть. Одиночество мое и в камере, и в прогулочном дворике ограничено лишь этими смотровыми глазками: я не вижу никого, но меня можно увидеть в любой момент. На стене — никаких надписей, хотя ручки здесь пока еще не отобраны: первые четверть часа одиночества все твои мысли сосредоточены на том пути, который ведет отсюда в следственный изолятор и дальше, в учреждение по исполнению наказаний. Сюда тебя привезли на легковой машине, отныне же ты будешь передвигаться по городу в сером фургоне для транспортировки заключенных, вот в такой же тесной кабинке, где не будет окон на улицу — только все тот же иудин зрачок. Я сижу, сгорбившись, поставив локти на колени; мне хочется наконец пробудиться от этого идиотского сна; с двадцатилетнего возраста — а сейчас мне пятьдесят пять — меня время от времени арестовывают различные вооруженные представители власти. Может, у меня какая-то аномалия, что я снова и снова оказываюсь за решеткой? Стар я уже для этой игры в кошки-мышки; игры, где я почему-то всегда — мышка.
Наконец я в помещении, где меня оформляют; вдоль стен — железные шкафы, кладовщик велит мне выложить все содержимое карманов на стол и раздеться догола. «Если вздумаете что проглотить, из желудка достанем». Белье останется здесь, наверху мне выдадут казенное; пока что я надеваю брюки без ремня и ботинки без шнурков. Я могу закурить, могу выпить воды; двое служащих прилежно заполняют инвентарный список; я потягиваюсь: медленное тюремное время навевает сон. Входит врач с птичьей физиономией; пульс хороший, лобковых вшей в паху нет; профессия? «Ага, работник умственного труда? Тогда небольшой отдых в нашем санатории вам не повредит», — уныло острит он. Я согласен: в самом деле не повредит. Я ставлю подпись под инвентарным списком; теперь у меня нет имени, только номер: 7115; так ко мне и будут обращаться. Номер моей камеры — 111, на втором этаже, где сидят в одиночках самые именитые арестанты. Меня ведут на второй этаж; на каждом пролете лестницы — страж, на каждом повороте конвойный нажимает кнопку, отчего впереди вспыхивают красные лампочки, означая, что он ведет заключенного. Если в коридоре окажется другой арестант, его заталкивают обратно в камеру; но если лампочка уже горит, то мой конвойный поворачивает меня лицом к стене, а сам заглядывает за угол. Мы, арестанты, не должны видеть друг друга, а то ведь мы еще и словом каким перекинемся. Случайные же встречи всегда срежиссированы: нам позволяют узнать, кого еще забрали из нашего круга. А вообще на протяжении месяцев я буду видеть только лица стражей и следователя, все же прочие люди — не более чем воспоминание, и постепенно в тебе укореняется, как реальность, маниакальное чувство, что на свете существуешь только ты и, противостоящий тебе, этот огромный пустынный дом, которому невероятно много известно, даже если ленивые рыболовы, которых ты в нем встречаешь, лишь изредка что-то ловят в мутной и холодной воде его разреженной жизни.
На втором этаже, в отходящих от широкого коридора тупиках, уборная, умывальня и по две камеры с массивной зеленой дверью. Начальник стражи имени моего до сих пор не слыхал; он принимает меня скучливо, как дежурный санитар в больнице. Мне выдают кальсоны и тесную рубаху; так, в нижнем белье, привычней и удобней. В конце 1956-го, когда меня привезли сюда, мне пришлось целый день дрожать голышом в темной, хоть глаз выколи, камере. А нынче — комфорт, как в отеле, даже простыни выдают: одну — застелить матрац, второй — накрываться; в прошлый раз было лишь тонкое одеяло с клопами. Старший надзиратель учит меня заправлять постель: «Следите внимательно! Второй раз не буду показывать!» Опыт у меня есть, экзамен я сдаю успешно.
«А, так вы у нас частый гость?» «В этом роде». «Что делать, политика — она ведь как занятие проституцией. Кто начал, уже не остановится. Я сюда из отдела нравственности перешел. Что вы там натворили, это дело следователей, а меня интересует только, чтобы порядок не нарушали. У меня тут и министр был, и профессор один из университета; эти, когда вышли, снова большими шишками сделались. Давайте с вами договоримся, что сердиться мы друг на друга не будем, но пока вы у меня в гостях, распоряжаюсь тут я, и что я скажу, то и будет. Строго в соответствии с существующими правилами внутреннего распорядка. Вам понятно, номер 7115?» Если мне что нужно, никакого стука в дверь, это раньше так заведено было. Просто надо нажать сигнальную кнопку, тогда в коридоре, над дверью, загорается лампочка, дежурный ее увидит, но, когда он откроет дверь, я должен лампочку тут же выключить. В уборной меня закрывают, а когда я справлю нужду, тоже должен нажать кнопку и ждать, повернувшись лицом к двери, по стойке «смирно», но особо тянуться не обязательно. В день я буду получать восемь сигарет, прикуривать будет давать дежурный через окошечко для еды. Пепельница — пластмассовый стаканчик с водой; прикуривание и наполнение кружки питьевой водой лучше всего сочетать с отправлением малой нужды. Дежурного следует звать «господин инспектор»; но, если ты в коридоре, обращаться к нему запрещено, даже шепотом. Днем на постели можно только сидеть, причем даже локти на колени ставить нельзя. В коридоре руки все время держать за спиной; возвращаясь в камеру, перед тем, как войти, поднять обе руки для обыска. Стучать в стену запрещено. Окно открывается и закрывается специальной рукояткой. Подъем в пять утра, приносишь ведро воды, моешь в камере пол, покрытый зеленым линолеумом, после этого умываешься. Завтрак в семь, обед в двенадцать, ужин в семь, отбой в восемь. По вторникам и пятницам приходит парикмахер, стрижет и бреет, по субботам — баня, смена белья, после этого можно час полежать на нарах. За нарушение правил внутреннего распорядка — наказание, при необходимости и с рукоприкладством. Тут молодой надзиратель принес мясо с рисом, которое разогрели специально для меня. Он показывает мне, как открывать окно, загороженное наклоненной внутрь решеткой, больше в камере ничего нельзя двигать; в окно я вижу верхнюю кромку брандмауэра на соседнем доме.