Шрифт:
«Не доводилось вам бывать в ситуациях смертельной опасности?» — спрашивал журналист. «А чего же не доводилось? Доводилось!» — ответствовал батюшка. Речь его, видимо, записывалась дословно.
И сам он, на электронной фотографии, смотрел орлом, добрым молодцем. Широкое румяное лицо, крупные рыжие кудри разведены на пробор, серые яркие глаза, поверх рясы большой крест, а слева на груди медали.
— В первый раз был на войне — никто меня там не ждал. Без охраны путешествовал от местечка Ахмата Кадырова в Айсхара до Ведено Шамиля Басаева, где дислоцировались десантники. Очень интересно было тогда жить — лимоночка в одной руке, молитвословчик в другой. «Для чего лимоночка?» — спрашивал я сначала. «Это лучше плена», — отвечали знающие люди. Я думаю, как же грех самоубийства? Но нет греха. Потому что ту заповедь другая заслоняет и отменяет. Более важная.
— Это которая?
— «Блажен тот, кто душу свою положит за други своя».
Помните — «Русалки» Крамского? Дюжины две, на берегу. Повылазили из воды. В лунном свете. Растворяясь в лунных пятнах сидят. А на пригорке хатина — полуразрушенный дом, заколоченные ставни. Я видела эту картину несколько раз. Сначала поразили сами лунные русалки. Их девичья тоска. Ведь по древнерусским поверьям они — утопленницы. Одна другой красивее.
Какие у них воспоминания! Волнистые волосы! Водоросли, запутавшиеся в рукавах, белые саваны — или купальные костюмы.
Есть в монастыре бабка. Марьяна Севастьяновна. Чем она тут занимается — бог знает. Ну, воск собирает с подсвечника. Прогоняет собак. Иногда можно наблюдать, как она расхаживает по двору с деловым видом. Перед тем как выйти за пределы белокаменных стен покурить после обеда, я здороваюсь с ней. Она сметает легкий сор с тротуара в угол, далекий от мусорного контейнера. Бабки Марьяны любимый святой Никола Угодник.
— А почему, Марьяна Севастьяновна?
— А он Богу угодил.
— И чем же он угодил?
— А всем угодил. Тихим и благонравным житием. Хороший был человек. И чего Бог захочет, все сейчас сделает.
— Да как же он узнавал, что хочет Бог, бабуль?
— Ну, была у них, видно, связь налажена.
Мне-то весело. Спрашиваю:
— Беспроводная?
— А?
— Я говорю, беспроводная связь-то?
— Бог — не ЖЭК, по телефону не поговоришь!
— А здорово было бы.
— Здорово, здорово учиться у Раздорова.
Слово «здорово» ей не нравится. Теперь-то Марьяна Севастьяновна почти слепая. А в юности заканчивала художественное училище, где преподавал какой-то Раздоров, очень плохой рисовальщик, «улучшал» бабкины работы. Она так и говорила:
— Сядет и ну штриховать, только карандаш мелькает.
— Ба, а ба!
— Чего?
— Так как, говорю, он узнавал, чего хочет?
— А как узнавал. Ничего не узнавал. Водит себе знай и водит карандашом.
— Да ты о ком?
— О Раздорове.
— Фу ты. Я-то тебе об Угоднике!
— А, о Николае-то? Хороший был человек. Дивно прославися.
— Ты так говоришь, будто лично знала его.
— А как не знала? Конечно знала. Сядет, возьмет в руку клячку…
— Да ты о ком?
— О Раздорове. А ты о ком?
Возвращаю на прежние рельсы укатившийся вагончик разговора.
— И чем же это, расскажи ты мне, Марьяна Севастьяновна, Николай Угодник дивно прославися?
— Чудесами. Он, видишь, Бога понимал, как я вот тебя или ты меня понимаешь. Вот с такого расстояния, — вытягивает руку, — с ним беседовал.
— Да разве можно так с Богом-то беседовать, бабуля? Чего-то ты финтишь.
— А как же. И с Богом, и с Ангелы-Архангелы, и вся небесныя вои. Большой души был человек. Всегда внимательный, спокойный, голоса не повысит.
— Господи, может, ты снова — о Раздорове?
— Такой вот был, жалко, помер, Царствие ему Небесное.
А еще Венецианова удивительное полотно. «Причащение умирающей». Как-то видела однокурсника, он возмужал, окреп, раздался в плечах, только горло все так же завязано большим шерстяным шарфом, по прежнему его обыкновению, и пальцы такие же тонкие, как были, и восковые, поправляющие лямки рюкзака.
Мы шли в гости, я уговорила себя идти — не все же сидеть за компьютером. Приехала на «Краснопресненскую» раньше на десяток минут. Большая проблема — всегда прибывать вовремя.
Я взглянула на Антона снизу, сидя на лавочке: все то же правильное лицо, оно показалось сейчас мертвенно-бледным, даже зеленоватым, видимо, освещение — метро, свистнул поезд.
Что-то колыхнулось тогда в душе, медленно, как большая лунная водоросль в русалочьем пруду, — я поняла, кажется, в тот момент простое: он умрет. Да не теперь! Конечно же, сначала он будет жить, как я, как все, — а потом мы умрем, каждый в свой срок. У него недавно родился сын. Я все еще не могу думать об этом без содрогания — как рожденное тобой живое существо будет здесь?