Шрифт:
Между тем покрытая голова и юбка в пол вынуждают держаться совершенно иначе. Я опускаю глаза и, кажется, краснею, когда доводится обратиться к кому-нибудь из них. И они — они тоже. И только когда какой-нибудь из этих отшельников обожжет тебя взглядом, в котором и поле Куликово, и ржаные колосья с васильками, понимаешь, сколько живой силы клокочет в мальчишьем смирении.
Почему-то снова вспомнились записки солдата. У настольной лампы перебирая события дня, я хлопнула себя по лбу: переписка. И достала пачку затертых конвертов.
Тон солдата менялся. Буквально через несколько месяцев это был уже совсем не тот романтик, желторотик, прибывший в места дислокации своих смутных мечтаний. Записки перемежались цитатами, и вообще по тексту было видно, что солдат не расставался с молитвословом.
«21 декабря 2001. Чечня.
Павел Ст<нрзб>ый: «Еще немного — и мои глаза увидят совсем иной мир, в принципе, такой же, но более просторный и подробный в своем прекрасном изобилии». (Человек перед тем, как его посадили в тюрьму, так сказал.)
22 февраля 2002.
День начался с инструктажа на полковом плацу. Инструктировал ИРД (инженерную разведку дороги) капитан Байкалов. Первое, о чем он ежедневно говорил, было — «запомните, вас всех ждут дома».
Ровно год назад, 22 февраля, в такой же предпраздничный день был совершен подрыв на дороге. Три трупа и четверо раненых. Витька Ни-рук-ни-ног (Нечипорук), который в тот день участвовал в разминировании, рассказывал, что БМП полностью была облита кровью. Движемся в Гирзель-аул. Между Кишкиды и Суворовюрта были слышны пулеметные очереди. Что там произошло, так и не ясно. Больше всего гнетет эта неясность.
Были в лагере, слева — минное поле. Наши знали, не ходили, но кто-то там схлопотал мину, скорее даже двое — потому что напоровшегося часто сразу убивает на месте, а там визжали. Мы не смотрели кто. Кругом бардак, невнятица и неразбериха. Чувствуешь себя иголкой, затерянной в стоге сена, и так, будто за спиной — ничего нет.
А на пулеметные очереди наш к-н Михайлов (который после подрыва комбата стал командующим группировкой) сказал: «Никогда никого не пропускайте. Ни одну машину. Если вы кого-нибудь пропускаете, у других появляются вопросы — ему можно проехать, а мне, инвалиду или участнику войны, герою труда, черту с рогами, — запрещают. Так и вывозят оружие».
А кровь совсем не похожа на ту, что в фильмах. Она, во-первых, бывает разная: венозная, темно-бордовая, и артериальная, красная. А еще — как яичный белок, неоднородная. Иногда к ней примешана прозрачная жидкость, наверное, лимфа, хотя кто знает. Жаль, не учился на врача. Если выживу, может быть. А еще кровь пахнет. Иногда от нее исходит такое, как объяснить, что ли, тепло. Это очень странно, она уже впитывается в землю, а пахнет и теплая. Наверное, я всегда теперь буду помнить.
Тут неподалеку в селении нашли обугленные тела, их облили горючим и подожгли. Говорят, одного опознали по протезу — делали в крутой клинике, таких не так много в России. А у меня даже пломб нет и зубы ровные — трудно будет опознать».
Григорий, большой, заросший бородой по самые глаза и все-таки тонкий и неуклюжий, словно раздвинутая складная линейка. Угощает кофе, составив на угол стола все, что лежало в самом прихотливом беспорядке: конфеты, ложки, крошки скверного растворимого кофе и сахара, штук шесть кружек, в некоторых из них колышутся заплесневелые остатки чая.
— Так-так-так, — приговаривает, громоздя блюдца одно на другое, — а что, интересно, уже ни одной кружки не осталось?
— Вы так говорите, словно они одноразовые, — замечаю я.
А Надежда молча собирает кружки и выходит.
Григорий говорит:
— Ты нас ободряешь. А то тут работала у нас, так ей духовник запретил чашки у нас мыть.
Надежда возвращается, и они заводят беседу, в которой я не участвую, — говорят о православной литературе. Мне совершенно нечего сказать. Я слышу: «духовность», «все-таки присутствует какая-то благодать», «отец не благословил читать». Входит раскрасневшийся с морозца отец Иоанн, веб-мастер. Он наскоро глотает кофе, ставит на стол коробку шоколадных конфет.
— Это еще зачем?
— Да ничего, что пятница. Мне на освящении подарили — значит, можно!
И скоренько присаживается к компьютеру, щелкает мышью, шерстит ленту новостей.
— О! — возглашает через минуту. — Опять маршрутка перевернулась.
— Безобразие.
— А сейчас такую систему дурацкую придумали в автобусах, — оживляется отец Иоанн, — входишь через первую дверь, просовываешь билетик, а выходишь обязательно через другую. Люди не понимают, рвутся в двери, ругаются. Вылезает водитель, уперев руки в бока. Кто-то начинает утешать — он не виноват, не треплите нервы человеку, ему дальше ехать.
— Надо по-другому было все делать.
— Ну конечно! В каждой двери поставить такую вертушку, и в одну половину тогда люди входят, из другой выходят.
— Нет, — вступаю я. — Надо просто поставить пластиковые коробки. Помните такие? Кидаешь пять копеек и свободно откручиваешь билетик.
Повисает на секунду тишина: автоматы помнят. Только отец Иоанн, может быть, не вполне.
— И еще так сделать, чтобы все хотели платить — собственному государству, стране на троллейбусы почему не дать пять копеек? — спрашивает Григорий.
Ведь я пришла сюда не дразнить послушников, я здесь для другого.
Против воли я видела Надежду уже в черном, напоминающем монашескую рясу, конечно длинном, глухом, простом; с гладкими волосами, тонкорукую, со светлым взором, но опущенным. Как на картине Федотова «Вдовушка», только не убитую горем, как та молодица, похоронившая мужа, красавца гусара, оставшаяся беременной, и уже кредиторы разворотили секретер — а спокойную, величественную.
Я огорчалась себе, этим образам, высокомерным, самодовольным и самодовлеющим. А голосок звенящего бесика-забавника звякал, не унимался: кто бы еще, как ты, пошел на такую работу — запятые вставлять да удалять, сушить мозг; тяжелый, грузный слог церковников облегчать, а легкомысленные журналистские зачины, напротив, усиливать. Да с такой занятостью, да на такую зарплату?
Прихожу в монастырь, мышью прошмыгиваю по двору, белкой взбираюсь на третий этаж, проникаю в келейку, сажусь в кресло — черное, огромное, вертящееся. Трон, а не кресло — и уже до трех часов, до обеда, глаза от мутного экрана почти не отвожу, а после снова смотрю и смотрю, стучу клавишами, сучу тонкую нить золотного мысленного прядения.
И уже мне, блин, мерещились молитвенные подвиги и умерщвление плоти, изгнание и сокрушение бесов и призывание помощи Духа Свята на всякое доброе дело, произносимое здесь и там, у кровати больного и у подземного перехода над замерзающим нищим.