Шрифт:
— Я среди них был неяркий. Наоборот, в учениках ходил. И смотрел на всех снизу вверх, чуть не в рот заглядывал, знаешь. Ну сколько нам тогда было. Мне, может, двадцать. Остальные старше. Мы пускались в разнообразные трипы. Многие употребляли наркотики. Но я в это не погружался.
Я невольно поморщилась на сей штамп.
— А чем они сейчас занимаются?
— В том-то и дело.
Подливаю из чайничка с приплюснутыми боками кипятку — ему и себе.
— Миша мог так. Вот идем мы ему навстречу, человек двадцать, в унынии. И он заявляет: «Айда». На Чистые пруды или еще куда. И все, ободрясь, весело, понимали, да-да, так и нужно, так и хорошо, это и есть лучшее, что можно придумать, шли на Чистые, и там тоже находилось дело. Харизматический человек. И мы недавно встретились с ним. Он протягивает тетрадку, обычную школьную тетрадку, помнишь, были такие, за двенадцать копеек, в линейку, где он ее только достал. И на обложке всякие рисуночки, ну вот как дети в школе рисуют, «Металлика», разные варианты, как назвать эту тетрадь. И все перечеркнуто. А стихи неплохие, кстати. Но меня так скрутило вдруг, понимаешь, увидел, как это все по-детски, что ли, как беспомощно-незрело и оформлено, и подано — так, словно не сейчас происходит, а десять лет назад. На том же уровне. А ведь ему уже тридцать пять.
Подперев щеку ладонью, почти не мигая, смотрю на Алексея.
— Никого не остается. Их так немного. Куда они уходят? Ведь это ужас. Спекаются. Но Миша — ладно, он хотя бы спился.
— То есть — хотя бы?
— Святослав. Знаешь, что с ним?
— Понятия не имею.
— Но ты его помнишь?
Святослав был еще один наш вечный приятель. Ему очень шло его имя. Он был тонок, словно полупрозрачен, но в нем, в широкой кости и высоком росте, угадывался будущий Илья Муромец. Всегда молчалив, с опущенными долу ресницами, он был застенчив, как девушка. Собственно, нет, я почти его не знала. Да и кого я знала из тех, с кем здоровалась каждый день в коридоре или на лестнице?
— Он поступил в аспирантуру, — вспомнила я.
— Да, поступил. Просыпался часов в двенадцать и шел покупать газету. Прочитывал ее, затем смотрел телевизор или видеофильм. И засыпал. Так прошло три года. Он растолстел, обрюзг. Что с ним было… Цвет лица… Ладно.
— И что?
— И в конце концов уехал в свой Энгельс. Больше мы его не увидим, я думаю.
Официантка подошла пружинящей походочкой, собрала со стола тарелки. «Цвет лица»! И он туда же — Арамис.
— Надо преодолеть себя.
Преодолеть себя. Как это? Если то, куда ты себя преодолеешь, — тоже есть ты? Философ сказал: стань самим собой, но не уточнил, каким собой именно.
— Я бы еще понял, если бы. Грех так сказать, но если бы он попал в аварию, или у него кто умер, или он запил, или влюбился. Мало ли что бывает, сворачивает людей. Но в том-то и дело — ничего, понимаешь, ничего подобного, и даже не скажешь ведь человеку в такой ситуации: слушай, хорош.
Алексей рассказал еще про нескольких друзей. Марат продавал хлеб, Владимир преподает, краса и надежда курса Леонид ушел в монастырь. Я поцокала языком.
Да, мы время от времени сталкивались. Камешки в калейдоскопе. Случайно. Трудно поверить, что в таком большом и многоуровневом городе, как Москва, происходят негаданные встречи. Вот у Кремля. Алексей с аккуратной русой бородкой, новая черная рубашка застегнута на все пуговицы, поверх — черная вязаная безрукавка, черное пальто. Бледной рукой изящно покручивал черную ручку черного щегольского зонтика-трости. Не хватало только троих друзей-мушкетеров.
— Вот когда благодать наступает, — говорит Надежда, — как попостишься хорошенечко, да без маслица даже растительного, а в субботу тяпнешь винца — вот тут-то благодать и пристигнет тебя.
— А как отшельники — они же не пили вина по субботам?
— У них другое. У них и еще лучше. Но мы того сподобиться не способны.
Бледная, даже в синеву. При взгляде на нее как-то сами собой возникают слова: «умерщвление плоти».
— Возьмите хоть виноградинку.
— Нет, хочу попробовать отказаться. Я, конечно, не зарекаюсь, но попробую.
Виноград лежит на столе и дразнит тугими ягодными боками. Сочными, розово-голубыми, холодно бархатного цвета, матового оттенка.
— А вот когда попостишься, ничего дурного уже делать не хочется — ни ссориться, ни досадовать, и так легко, легко-о.
Мою комнату никто не посещал, и я сотворила из нее настоящий склеп: в шкафу хранится коллекция пуговиц — разноцветных, круглых и овальных, квадратных и треугольных, деревянных и пластмассовых, перламутровых и металлических, в виде мячей и корабликов, с оттисками «Школа» и «Jeans wear» — последнее казалось особенно ценным. Как символ существования другой цивилизации. А сейчас выясняется, что подлинное сокровище коллекции — все-таки безликая металлическая школьная пуговица: сейчас таких и не сыщешь.
Даже пуговицы не вечны.
В притворе торгуют свечами, лежат стопки бумажек — о здравии, об упокоении — и стоит мед в пластиковых коробках.
К продавщице всего этого благолепия, большой старухе с черными бровями, седоволосой, в белом платке, подходит женщина, опережая людей, расслаивая очередь:
— Матушка! Матушка!
— Ну что, что.
— А медок-то, он весь со скита? А то на одной баночке, мы взяли, есть этикетка, а на другой нет…
— Ой, Господи, — крестится та, — ну конечно со скита, мать моя. А то откуда же?