Вход/Регистрация
Духов день
вернуться

Майер Андреас

Шрифт:

Беккер, чье тело приняло согбенную форму, перешел вдруг на песнопение: взгляните на птиц небесных, они не сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их. Суждение любого смертного само по себе ничтожно. Правда заключена в Боге, и как Он рассудит, нам на земле не дано понять. Ну да, это так, сказал Рудольф и первым ступил на лестницу. Беккер сделал Шоссау жест, означавший, что тот должен простить ему, Беккеру, депутата городского совета. Божьи овцы, шепнул он, не все одинаковы, но все они — овцы. И оба тоже стали подниматься по лестнице. Они уже почти одолели ее, и тут Беккер сказал: он неплохо ладил с Адомайтом, ему мешало только, что тот всегда все знал лучше других. Конечно, Адомайт каким-то странным образом действительно всегда оказывался прав, но он судил обо всем слишком безапелляционно и никогда не раскрывал людям сути веры, того, что человек вечно пребывает в пути и никогда не достигает вершины, ибо неслыханной дерзостью было бы утверждать, что человек постиг истинную сущность вещей. Бог создал нас в любви Своей, и, как Его творения, мы устремляемся к Нему, и это все. Он, Беккер, впрочем, всегда охотно дискутировал с Адомайтом, и когда их разговор оканчивался, каждый раз становилось ясно, что все равно что-то осталось недосказанным, какая-то мысль все еще блуждает в поисках правды и думы о Боге живы в душе этого человека. Позвольте, госпожа Адомайт, представить вам господина Шоссау. Женщина, стоявшая в прихожей с бокалом шампанского в руке и беседовавшая с Брайтингером, посмотрела на него, вновь пришедшего, тепло и приветливо. О, господин Шоссау, я так много слышала о вас, сказала она, протягивая ему руку. К сожалению, ситуация утром не позволила нам быть представленными друг другу. Вы ведь были на похоронах? Шоссау: да. Ах, сказала она, это было так прекрасно, все именно так, как она того желала. Священник Беккер нашел чудесные слова. Это правильно, что мы прощаем умершему, пусть и в смерти, все те ложные помыслы и мирские заблуждения, которые обычно связывались с его образом в душах живущих. У нее был хороший брат, из них двоих он всегда был более тонким и чувствительным. Часто она думала, ее брат, наверное, страдает оттого, что ему приходится жить в этом мире среди совсем других людей. Склонив голову: он не всегда хорошо говорил о ней, она знает это. Шоссау: он ни разу ни словом не обмолвился о вас. Да, сказала Жанет Адомайт, жизнь всегда идет своим путем. Сначала она гладкая и ровная, как хорошо постриженный газон, а потом становится похожей на одичавший сад. Ее брат, между прочим, любил природу. Брайтингер, до сих пор все еще стоявший рядом, сделал легкий поклон и направился в горницу. Она к Шоссау: он живописал природу. Ему всего-то было десять, а он никогда не выходил из дому без блокнотика для рисования, он лежал у него обычно в кармане, и, когда ей, Женни, было четыре, он взял ее с собой, и они сидели вдвоем на берегу Хорлоффа, она это хорошо помнит. Возможно, если бы не ее брат, она никогда не научилась бы так глубокочувствовать природу, да, так глубоко, это самое правильное слово. Маргаритки у него получались как живые, словно на картинке, и вероника, и примулы, и он показывал мне, четырехлетней, все части растения и объяснял их назначение. И про бабочек он ей тоже рассказывал, она как сейчас помнит, что к бабочкам нельзя приближаться с солнечной стороны, потому что, как только на бабочку упадет тень, она гут же вспорхнет и улетит. Она просто была еще маленькой, и у нее от тех времен на берегу Хорлоффа осталось лишь одно яркое воспоминание в виде красок, цветов и запахов, слившихся в памяти в одно целое. Тогда речь шла только о тропинке вдоль берега реки, а теперь там уже построено целое лётное поле, но, наверное, больно ранило ее брата. Господин Рудольф, курите, пожалуйста, здесь, выходить на улицу в всем не обязательно, дамы и месье, уважаемые гости, господа, сказала Жанет Адомайт, обращаясь к присутствующим в кухне и горнице, она хочет сказать, что, само собой разумеется, курить можно и в доме, и есть и пить тоже можно сколько захочется, сегодня здесь на всех хватит. Сделав это замечание, Адомайт оставила Шоссау стоять одного точно так же, как она это сделала пять минут назад с читателем Брайтингером, и, по-прежнему держа в руке бокал шампанского, направилась к другой группе. Шоссау тоже взял себе с подноса, стоявшего на маленьком столике возле вешалки, шампанского, налитого в один из тех старинных бокалов, что хранились у Адомайта в серванте, и медленно прошел с ним в кухню. Там семейство Мор вело обстоятельный разговор с четой Бертольд, родителями подружки Антона Визнера. У нас тоже есть дочь в таком же возрасте, сказала фрау Бертольд Кате Мор. Ах, вот как, сказала Катя Мор. Да, ее зону Ута. Она работает там-то и там-то. Вам надо как-нибудь познакомиться! Господин Бертольд: а зачем им знакомиться, Херта, прошу тебя! Очевидно, фрау Бертольд уже была к этому времени немного подшофе. Оставь меня, сказала она возмущенно. Катя Мор улыбнулась с некоторым неодобрением. Тут же поблизости стоял Мунк, он разговаривал со священником. Его, Мунка, жена разморозила к сегодняшнему обеду ножку косули, ну разве нельзя было сдвинуть похороны на более позднее время, ведь завтра нога затвердеет так, что ее не угрызешь. А нога от самого охотника Коппа. Копп подстрелил косулю в оссенхаймском лесу прошлой осенью. А вообще-то разрешено ли хоронить на Троицу? Ну, и почему бы им обеим не познакомиться, спросила фрау Бертольд. Господин Бертольд: Уты здесь нет, как же они могут познакомиться, а кроме того, и повода для этого никакого нет. Фрау Бертольд: но молодые всегда хотят быть с молодыми, это так принято. Ведь верно, спросила фрау Бертольд, так уж устроено, молодежи хочется побыть вместе, и причин у них на это больше чем достаточно, ведь старые люди тоже стремятся оказаться вместе. Катя Мор вежливо улыбнулась. Ну, скажите что-нибудь, сказала фрау Бертольд. Молодежь сегодня много не говорит, это никому не нравится, они обычно стоят молчком. Вот если бы мы раньше тоже все время стояли молчком, то никогда бы и не познакомились. При знакомстве как раз самое главное не играть в молчанку. Да я вообще ни с кем не хочу знакомиться, что это пришло вам в голову, сказала Катя Мор. Ты только послушай, сказала фрау Бертольд своему мужу, она не хочет ни с кем знакомиться. Вот как сегодня: они хотят все, эти девушки, но вдруг ни с того ни с сего знакомиться ни с кем не хотят. Катя Мор: она уже, собственно, не девушка, а в остальном вся эта говорильня сплошная чушь и действует ей на нервы. Я нахожу, сказала госпожа Мор своей дочери, ты могла бы быть чуть повежливей. Нет, сказал господин Бертольд, никаких проблем, это вы извините нас… Так, значит, вы родом из Бенсхайма. Господин Мор: нет, из Хеппенхайма. Господин Бертольд: ах да, господин Мор: вы бывали в Хеппенхайме? Господин Бертольд: к сожалению, нет. Он, правда, частенько проезжал мимо, но, знаете, все как-то недосуг, он его понимает? Господин Мор: в Хеппенхайме сохранила, очень красивая старинная часть города, работы по санированию встали, конечно, в копеечку, особенно ратуша с ее фахверковой конструкцией, [12] сама площадь тоже очень красивая, туристы с удовольствием посещают кафе-мороженое рядом с ратушей, особенно японцы, этих вообще всегда тянет туда, где они видят фахверковую архитектуру. Японцам она, очевидно, в диковинку, у них самих нет ни фахверковых домов, ни виноградников, поэтому они и едут в Германию, у нас ведь есть и то, и другое. Госпожа Мор: но, Харальд, вот сейчас ты действительно сморозил полную чушь. Господин Мор: почему же? Ведь кругом, куда ни глянь, одни японцы, во всех старинных городах с их историческим центром. Господин Бертольд: а там, где санацию еще не провели, одни турки. Господин Мор: да, и это тоже так. В Бенсхайме есть один квартал возле вокзала, так они уже называют его Анатолия. Но это совершенно безопасно. Турки очень милые люди. Правда, жить там он бы не хотел. Слишком большая скученность. Господин Бертольд: ему кажется, что все эти кварталы имеют что-то общее с гетто, но, с другой стороны, турки, конечно, обогащают. Катя Мор: эй, это вы, собственно, о чем? Мор: он говорит о том, что страна богатеет, когда на нее работают иностранные рабочие. И он имеет в виду не только увеличение массы продовольственных продуктов, но и страну вообще. А кроме того, они очень вежливые люди. И крайне предупредительные. Им вообще не свойственна неприязнь. Меня нигде не обслуживали так вежливо, как в овощной лавке у турок. Катя Мор: вежливость — понятие, не связанное с обогащением, вежливость — это нормальное состояние общества. Фрау Бертольд: да, нынешние молодые люди сплошь и рядом понятия не имеют о том, что такое вежливость. Недавно трое молодых турок сказали ей на улице: ты чего хочешь, немецкая женщина!Только представьте себе! И вдобавок таким тоном, какой всегда появляется у них, как только они начинают говорить по-немецки, это больше похоже на собачий лай. Ты чего хочешь, немецкая женщина!Это было во Франкфурте, я ходила за покупками в квартал Заксенхаузен. Она тут же ушла оттуда, как только они такое сказали ей. Немецкая женщина! И это в Германии! А кем она еще должна быть, как не немецкой женщиной! Что тебя так бесит, если я хочу еще выпить шампанского? Боже праведный, неужто нельзя сделать того, чего мне хочется. Господин Бертольд: но это уже четвертый бокал. Она: ну и что! Она будет пить столько, сколько ей хочется, и уж если на то пошло, она делает это лишь из-за того, что он ей это запрещает. Он: хм, куда как вежливо. А что выделаете на фирме «Бенсхаймский источник», господин Мор? Ах, значит, вы руководите отделом по части ведения бухгалтерских книг, да, это очень интересно. Катя Мор наконец-то отделилась от этой группы и повернулась к одиноко стоявшему Шоссау. Женщины обычно находят все прекрасным, а мужчины — интересным, сказала она. Я это тоже замечал, ответил Шоссау. Это своего рода отговорка, чтобы избавить себя от конкретных оценок. Да, вы правы, сказала Катя Мор и прошла мимо него в горницу. Он никак не может представить себе, сказал Мунк, как этот Адомайт мог здесь жить. Стоит только оставить старых людей одних, как вся жизнь у них замирает. В итоге и тридцать, и сорок лет пролетают как один миг, он это знает по своей тетке, она жила в Вёрлитце, он как сейчас помнит прозрачную пленку на полке в ее серванте, она пролежала там свыше тридцати лет, вся пожелтела, затвердела, стала со временем липкой, одним словом, чем-то отвратительным, и на этой самой полке у нее стояли все бокалы и стаканы. Наступает такой момент, когда старые люди перестают это замечать. Здесь, правда, все чисто и в полном порядке. Он подошел к шкафчику для запасов провианта. Здесь даже пахнет свежей политурой. Беккер: Адомайт следил за своей мебелью. Он сам протирал, это ведь настоящее дерево. Мунк: а зачем? Почему он просто не выбросил все это старье? Беккер: Адомайт любил старинные предметы. Они были важны для него. Он ухаживал за ними. Мунк, потеряв интерес: пусть так. А где здесь можно подкрепиться? Вон там, в горнице, сказал священник, на столе выставлено угощение. Ну, тогда он пойдет и воздаст ему должное, сказал Мунк, и, налив себе еще пива, он покинул кухню. Видите, Шоссау, сказал священник, так всегда и бывает. Адомайт часто говорил: вы, христиане, на самом деле никакие не христиане. Но он имел при этом в виду некое абсолютно абстрактное понятие истинного христианина, а мы все — продукт миссионерской деятельности. Когда-то в далекие времена сюда, в северные края, пришли миссионеры и обратили нас, древних германцев, в христиан, и каждый из тогдашних германцев, кто с неудовольствием, а кто с восторгом, более или менее принял эту новую веру, для одних она значила больше, для других меньше, а кого-то и вообще оставила равнодушным, без всякой внутренней отдачи, как тех людей, которым все равно, что происходит вокруг, приняли, ну и ладно. А на самом деле такой христианин, как господин Мунк, думает только о своей косульей ноге и закуске в горнице и действительно напоминает мне этим того самого древнего германца, немного недовольного обстоятельствами дня, но все же подчинившегося христианским заповедям. И не нашего это ума дело — упрекать его в том. Может, он, в свою очередь, тоже думает, взгляните-ка на этого священника Беккера, вот кто хорошо устроился в жизни, знает массу людей, нигде нет отказа в хорошем прокорме, читает себе время от времени проповедь, служит мессу, и за это церковь заботится о нем до самого его мирного конца, о его жизненном содержании в том числе, ему даже о пенсии не надо беспокоиться или о страховании жизни и заполнении налоговой декларации, а ведь все это результат того весомого словечка, которое сказал себе этот Беккер, обдумывая когда-то свое решение: пойти в церковь, чтобы стать священником, или нет. Вот как относится обращенная в христианство германская паства к своему духовному пастырю, и, возможно, даже думает про него: он ведь тоже один из тех просвещенных миссионерами германцев. Н-да! Мы не вправе создавать произвольно в душе своей образ другого человека. Шоссау: но здесь как раз каждый только этим и занимается, создает по своему усмотрению образ другого, и прежде всего Адомайта, и то, что произнесенные сегодня им, Беккером, слова не были наполовину уже заранее сложившимся образом,он тоже утверждать не может. Беккер: он обращался к своей пастве, этого Шоссау не следует забывать. Шоссау: нет, он обращался не к пастве, а конкретно к траурной процессии. Он навязал им свой предвзятый образ Адомайта и тем самым предостерег их: смотрите, не станьте таким, каким был он, вот в чем зерно его проповеди, и это понял каждый. Боже праведный, сказал Беккер, да вы действительно такой же, каким был ваш старый друг. Ведь людям, и в этом задача церкви, необходимо ежеминутно предлагать идеалы, и в такой ситуации, как сегодня, тоже. Даже если всего лишь сказать им, что они должны сплачивать общину, уважать все живое, помнить о своих ближних, оказывать обоюдную помощь, ценить и понимать друг друга. Шоссау: он хочет этим сказать, что ничего такого Адомайт не делал? Беккер: ну, если он, Шоссау, все видит в таком свете… Шоссау: нет, ничего подобного в таком свете он действительно не видит. Беккер: в вас двоих прочно сидит ярко выраженная склонность Адомайта к спорам (он имеет в виду и Шустера), вот уж поистине достойные преемники, как и их общий друг Воллиц, но только тот давно уже уехал отсюда.

12

Фахверковая конструкция — каркасная система вертикальных и горизонтальных деревянных балок, ригелей и раскосов, придающих средневековому архитектурному строению декоративный вид.

И Беккер похлопал Шоссау по плечу. Не горячитесь, вы же знаете, по сути, мы занимаем одну и ту же позицию. Ну так, сказал он, а теперь я должен еще уделить внимание и некоторым другим овцам из моего стада. Госпожа Мор: куда делась Катя? Господин Мор: куда она могла деться? Возможно, пошла в другую комнату к тете Ленхен и твоей матери. Ах, сказала госпожа Мор, обращаясь к Бертольдам, мы еще не представили вас моей матушке? Речь, собственно, идет о сестре Адомайта. Мы непременно должны сделать это прямо сейчас. И пока они, подталкивая впереди себя чету Бертольдов, выпроваживали их из кухни, госпожа Мор зашептала своему супругу в ухо: с какой стати они, собственно, были приглашены, эти Бергольды? Ведь они даже не знали Адомайта, а Харальд Мор шепнул ей в ответ: Бертольд — влиятельное лицо в приходе, и, между прочим, ее, Эрики, мать знала бабушку Бертольда, та держала раньше лавку колониальных товаров или что-то в этом роде. Она: значит, ради колониальной лавки, бог мой. Да так любой с улицы может здесь появиться! Шоссау подошел к окну. Господь Бог, вразуми нас и вложи в нас понимание, что мы смертны, и дай нам разум на всю оставшуюся жизнь, сказал священник в своей утренней проповеди. Но каждое слово, как известно, можно вывернуть наизнанку. Мои мысли ни на кого не налагают строгости обета. Но говорят все и говорят без конца, весь мир — одна сплошная говорильня, и каждая речь имеет свою оборотную сторону, однако люди давно уже привыкли к этому. Да есть да, нет есть нет. Но и их в любой момент можно поменять местами. Словно все эти слова лишились своей субстанции. А что думаете вы по этому поводу, спросила Катя Мор, неожиданно вновь оказавшаяся рядом с ним. Я думаю, что всему, что здесь происходит и о чем говорят, недостает субстанции. Впрочем, я сам не знаю, что я имею в виду под этим понятием субстанция.Возможно, это всего лишь, как всякое слово, только пустой звук. Она: однако кому-то другому здесь, в доме, вы этого не сказали. Нет, сказал Шоссау, тут вы абсолютно правы. Впрочем, это совершенно нелепая, случайно забредшая мысль. Он перманентно пытается не вставать на этот путь. А в остальном, если вдуматься, его здесь все забавляет, и даже очень. Некоторым образом вызывает в нем, правда, отвращение, но одновременно и забавляет. А больше чем кого-либо все происходящее здесь позабавило бы самого Себастьяна Адомайта. А-а, тогда вы один из тех трех друзей, которые были у старого Адомайта. Да, а откуда ей это известно? Она: в той комнате об этом тоже перманентно говорят. Якобы Адомайт окружил себя молодыми людьми, подобием апостолов. Вот как, значит, нам ничего об этом не известно? Естественно, о вас говорят. Шоссау: он действительно понятия об этом не имеет. Она: ну, это легко объясняется тем, что люди, конечно, судачат за вашей спиной. Скажите, пожалуйста, это не вы ли сидели сегодня примерно в полдень на праздничной площади? Даже за одним столом с нами? Шоссау кивнул. И ее родители не сказали ничего такого про Адомайта и его знакомых? Он: нет. Катя: да, его выставляют, этого старого Адомайта, ворчливым стариком, который ни с кем не мог ужиться, но при этом активно распространял и насаждал вокруг себя свои вредные взгляды, отравлял ими молодежь, словно ядом. И еще умел заставить вас уважать его, был чем-то вроде тех древних философов, как, например, Пифагор со своей школой посвященных учеников, autos epha [13] etcetera. И все это преподносится если не в категоричной форме, то очень язвительно и злобно. Адомайт портил молодежь, заставлял льстить себе, а сам при этом оставался никчемным человеком. Шоссау: ему уже, между прочим, тридцать лет. Она: ну да, люди, конечно, говорят много всякой чепухи. Да пусть говорят. Им все равно не запретишь. Пойдемте, я представлю вас тете Ленхен, она одна из родственниц моей бабушки и по-настоящему остроумный человек.

13

Сам сказал (лат.);согласно преданию, гак говорили пифагорейцы о своим учителе, подчеркивая непререкаемость его авторитета.

И после этих слов они вошли в горницу. В ней было полно народу, стояло и сидело не меньше двадцати человек, в воздухе клубился едкий табачный дым, кругом стояли бутылки с пивом. Шoccay никогда бы не поверил, что здесь может уместиться столько народу. В вольтеровском кресле возле кушетки сидел читатель Брайтингер и листал субботний номер «Вестника Веттерау», возможно, в поисках собственного читательского письма. Это не мешало ему вести беседу с соседом Адомайта по переулку господином Гайбелем. На стуле перед комнатой, в которой родился Адомайт, сидела Штробель, не произнося ни слова, погруженная в себя и свое великое отчаяние, она словно отсутствовала среди людей, глядя на них затуманенным взором. Тетя Ленхен восседала подле стола, на одном из двух стульев с подлокотниками. Сзади нее стояла госпожа Адомайт, а вокруг них сгруппировались семьи Мор и Бертольд. Рудольф доминировал в мужской компании, у всех в руках были кружки с пивом, они стояли посреди горницы под самой лампой и беседовали о политике. Она вообще не может понять, о чем тут непрерывно говорят, сказала тетя Ленхен. Ей все время стараются представить этого Адомайта в неприглядном свете и выставить его очень несимпатичным. Тогда как все вокруг говорит совершенно об обратном. И все только из-за того, что этот человек не захотел участвовать в общем дерьме, в котором каждый из нас сидит сегодня по уши. Необыкновенно чистый человек, для общества, состоящего из одних рыночных мужчин, просто сказочная редкость. Посмотрите только на эту очаровательную кружевную салфеточку, вон там на стене. Да-да, вон там, ах, какая прелесть! Госпожа Мор бросила на салфеточку завидущий взгляд. Да, сказала Жанет Адомайт, наполовину работая на публику, эта салфеточка была привезена ее матери из Венеции ее свояком из Фульды. Свояк буквально боготворил ее мать. Раньше, между прочим, в доме было два альбома с фотографиями, минуточку, они всегда хранились в этом шкафчике за двустворчатой дверкой, что такое, она вообще не открывается. Потому что это раздвижная дверца, сказал Шоссау. О, да-да, спасибо. Ха! Вот они, эти альбомы. Красный и синий. Как и раньше. Она открыла их. Испуганно: подумайте только, он не вклеил сюда ни одной новой фотографии. Ну надо же! Госпожа Адомайт была заметно обескуражена, можно сказать, находилась на грани помешательства. Самые последние фотографии те, которые сделал тогдашний викарий Побиш на похоронах ее отца, вот, здесь и дата есть, третьего августа тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года. Она сама тогда пометила снимок этой датой. Здесь, между прочим, можно видеть и бывшую жену Адомайта Аннетту. Она хорошо ладила с ней, когда жила здесь, в доме. Да, многое раньше в этом доме было прекрасно. Иногда ей очень даже хочется, чтобы вернулись прежние времена и чтобы вся дружная семья опять была вместе. Что за чушь, сказала тетя Ленхен. Все они теперь хотят, чтобы вернулись прежние времена, а сами черт-те что делают с сегодняшними. С тех пор как наступили новые времена, все они вдруг захотели вернуться назад. А кто, спрашивается, сотворил эти новые времена, как не те самые люди, которые так хотят вернуться назад. Ты отправляешься в Англию и выходишь замуж за богатого промышленника, тот чуть ли не половину здешнего городка превращает в территорию своей фирмы, а ты теперь толкуешь о прежних временах. Жанет Адомайт: она вынуждена была тогда уехать. Джордж ведь взял ее с ребенком, кто бы так поступил на его месте? Тетя Ленхен: ах, что за выдумки! Все от начала до конца выдумано. И было так только обставлено и преподнесено всем. На долгие годы вперед все тонко продумано! Подай мне, пожалуйста, еще кусок холодного мяса и бокал пива. Нет, почему же, ей хочется именно пива. О-о, да-да, сейчас самое время поговорить на людях о ее пищеварении, какое бесстыдство. Нет у нее проблем с пищеварением! Жанет Адомайт: хорошо-хорошо, ни у кого из присутствующих здесь проблем с пищеварением нет. Передайте, пожалуйста, тете Ленхен еще кусок холодного жареного мяса и бокал пива, тогда по крайней мере рот ее будет занят и она наконец-то замолчит. Тетя Ленхен: тебе это, конечно, очень на руку. Но я замолчу, только когда умру. А до тех пор буду сопротивляться до последнего. Да и для кого тут это холодное жаркое? И курочка в гриле и все такое прочее? Не лучше ли было нарезать побольше кусков хлеба и намазать их смальцем для всей этой честной траурной компании, ведь ни у кого из них траура в душе и в помине не было. Госпожа Адомайт: ну как ты такое можешь говорить. Она: она бы непременно выставила им куски хлеба со смальцем или с соленым сливочным маслом и бутылку шнапса, как здесь принято, а не уставляла бы для них стол холодными закусками за восемьсот марок, заказанными на иностранном постоялом дворе. Мор: иностранный постоялый двор, что за странное заведение! Она: так там же иностранцы. Или уже нельзя употреблять и это слово тоже? Понятно, что слово еврейнельзя произносить вслух. Семейство Мор и Жанет Адомайт смущенно оглянулись по сторонам и тотчас же приложили максимум усилий заставить тетю Ленхен замолчать. Но та продолжала упорствовать: так можно произносить вслух слово иностранцыили нет? Она хочет знать немедленно. Читатель Брайтингер смотрел на нее из своего вольтеровского кресла, опустив газету на колени. Жанет Адомайт: нет, так говорить не следует. Правильнее сказать — иностранные граждане, а не просто иностранцы. Тетя Ленхен: она не позволит себя дурачить. Там все были итальянцы, она это отлично видела, а на кухне у них работали пакистанцы. Жанет Адомайт: это совершенно безразлично, кто они родом и откуда приехали. Что за идиотизм, сказала тетя Ленхен. Почему же, например, не безразлично, приехала я из Рейнской провинции или я родом из Веттерау. Жанет Адомайт: да, пусть так, но это никак не отражается на качестве этих людей. Тетя Ленхен: качество, что это взбрело ей в голову, при чем здесь качество? Она вообще ни слова не проронила об их качестве. И что за качество? Она произнесла только слово «иностранцы». Адомайт: давай теперь, пожалуйста, прекрати все это и больше не развивай эту тему. Мы здесь не одни. Ленхен, с громким криком: иностранцы, иностранцы, иностранцы! Нечего из нее дуру делать. Что за отвратительная уравниловка! Она однажды все это уже пережила, когда предписывали, какие слова правильные, а какие нет. Сначала «добрый день!» переделали в «хайль Гитлер!», а затем перелицевали «хайль Гитлер!» назад в «добрый день!», но при этом напрочь запретили произносить имя Гитлера. Стоящие вокруг: никто не запрещал говорить про Гитлера. Она: и тем не менее Гитлер находится под негласным запретом, как и теперь слово «иностранцы». Или слово «еврей». Повсюду кругом одни запрещенные слова. Нет, я не замолчу и вообще не позволю мне что-нибудь запрещать, чтоб вы все это знали раз и навсегда. Мой Хайнцгеорг не для того остался под Любице, чтобы сегодня мне кто-то затыкал рот. И хватит об этом. Тетя Ленхен действительно занялась после этого холодным мясом, и, когда Катя Мор сделала попытку познакомить с ней Шоссау, все присутствующие напустились на нее, чтобы она оставила тетю Ленхен в покое, раз уж та сама по себе наконец-то замолчала. А вы знаете, спросил господин Рудольф, обращаясь непосредственно к Шоссау и Кате Мор, сколько должен был платить старый Адомайт, чтобы получать хотя бы минимальную пенсию? Шоссау: нет. Рудольф: ну, тогда давайте посчитаем. Я, собственно, придерживаюсь такой точки зрения, обнародуй свои претензии на пенсионные выплаты, и тогда я скажу тебе, кто ты. Адомайт работал в библиотеке, так про него говорят. Шоссау: но только один год. Рудольф: значит, он делал личные взносы в пенсионную кассу. Шоссау: насколько ему известно, нет. Рудольф: невероятно. Значит, один год. Но право на пенсию так и так возникает только после пяти лет уплаты членских взносов. Господа, этот Адомайт должен был заплатить за пять лет по максимуму, то есть вносить в течение пяти лет, учитывая, что высшая ставка равна восемнадцати тысячам в год, примерно тысячу пятьсот марок, будьте внимательны, ежемесячно, тогда по существующему законодательству ему полагалось бы, минуточку, пять на семьдесят, по триста пятьдесят марок в месяц. Это все равно что ничто. И это при максимальной сумме взносов в течение пяти лет! При минимальной плате в семь марок, пять на семь, получается тридцать пять. Следовательно, тридцать пять марок в месяц. Невероятно… Ах, что за бедолага!

После этих слов Рудольф отошел от них и затеял разговор со священником и краснодеревщиком Мулатом. Тем временем господин Брайтингер, сидя по-прежнему в кресле рядом с кушеткой, говорил все громче и все более резким тоном, «Вестник Веттерау» вздрагивал у него на коленях. Я не потерплю, чтобы меня поучали, произнес возмущенно Гайбель, сидевший на кушетке. Брайтингер: это не имеет ничего общего с поучением. Городская коммунальная система — дело общее, а потому не без обмана, и тот, кто действует обманным путем, не должен участвовать в распределении общественных благ. Гайбель: но я — часть этой системы и тоже вношу свою лепту в общий котел. Брайтингер: все, так уж устроено, платят налоги из-под палки. Он, Брайтингер, делает это по доброй воле. Рор, владелец слесарной мастерской «Рор», стоявший в группе людей под лампой: если я начну добровольно платить налоги со всех своих доходов, мне завтра же придется объявить о банкротстве. Всеобщий хохот. Брайтингер: вот видите, Гайбель. Каждый обращается с коммунальной системой так, как находит нужным, причем этот поголовный обман и является общимделом. Гайбель: наглость, которой нет равных! Он такого не потерпит. Голова Гайбеля стала при этом необычайно красной, от возбуждения он даже выпил вишневой водки. Нет, он такого не потерпит. Точно, крикнула со своего места тетя Ленхен. Не надо этого делать! С какой стати?! Ленхен, сказал господин Мор, да ты вообще не знаешь, о чем идет речь. Не мешай им спорить. Брайтингер: он не спорит, он приводит аргументы. Мулат: может, он тоже просто не может оставить людей в покое. Точно! Не надо оставлять их в покое, никому и ни в чем не надо давать спуску! Ее ведь не оставляют в покое, ну иона никому его не даст. Вот тебя, Катя, милое мое дитя, я оставлю в покое, да-да, потому что ты никогда не нарушаешь моего и не пытаешься беспрерывно мне что-то внушать. Катя Мор воспользовалась случаем и тут же представила старой даме Шоссау. Очень приятно, сказал он. О-о, и это правда, что нам приятно, спросила Ленхен. Тогда вы здесь единственный в своем роде, не считая моей Кати. Зять моей приятельницы сказал мне сегодня, что я часто бываю обворожительной, да-да, именно так, просто обворожительной, сказал он, чтобы настроить меня сегодня вечером на миролюбивый лад, я это точно видела. Но сегодня я отнюдь не обворожительна. Шоссау: а я придерживаюсь противоположного мнения. Она: ах, как галантно. Наконец-то хоть один галантный молодой человек. А то вокруг меня целый вечер толпятся все какие-то мужланы, вроде Мора, и другие деревенские приятели этого Адомайта, а еще этот Хальберштадт, вон он там стоит, он постоянно увивается вокруг моей подружки. И это в свои-то шестьдесят четыре! Вы должны знать, мой муж Хайнцгеорг, собственно, на второй же день войны… На второй же день войны остался лежать под Любице, проскандировало хором все семейство. Что за наглость, подумайте, какая наглость, всплеснула руками тетя Ленхен. Жанет Адомайт: но это же абсолютно не интересует молодого человека. Она: откуда ей известно, что интересует этого господина? Шла бы лучше к своему Хальберштадту, а то он стоит там один, все время крутит шеей и стреляет сюда глазами. К Шоссау: этот Хальберштадт крайне неприятный человек. В субботу заявился в теннисных шортах, с кепочкой на голове и ракеткой под мышкой. Вид отвратительный. А еще они регулярно ходят в концерты. Тоже отвратительно. Потому что ничто не интересует тебя так мало, как музыка, ну сознайся, Женни. То, что для тебя музыка пустой звук, сказала Адомайт, это не наша вина. И не надо так всему завидовать. Тетя Ленхен: лучшее время в ее жизни — это когда она работала во времена рейха на трудовом фронте. Адомайт, в ужасе: тетя, ради бога, что ты такое говоришь? Она: да-да, и вот именно сейчас ей хочется рассказать об имперской трудовой повинности. Так в каких же отношениях были вы с моим братом, спросила госпожа Адомайт, обращаясь непосредственно к Шоссау. Она собирается рассказать сейчас о трудовом фронте, громко сказала, чуть ли не прокричала тетя Ленхен. Немедленно и не откладывая в долгий ящик, хочет она рассказать этому милому молодому человеку об имперской трудовой повинности в Германии, и она даже может объяснить ему почему. Да потому что ей все время запрещают говорить об этом. Ей без конца все запрещают. И она больше не намерена это терпеть! Катя госпоже Адомайт: бабушка, ну правда, дай же ей сказать. Адомайт: какое это произведет на всех впечатление? Люди подумают, будто в нашей семье есть национал-социалисты. Тетя Ленхен разразилась после этих слов громким каркающим смехом, причина которого осталась для всех непонятной, и даже хлопнула себя по ляжке. Господин Мор шепотом госпоже Адомайт: сейчас она вытащит свой партийный билет. Адомайт: нет, я забрала у нее сумочку. Тетя Ленхен: а где моя сумочка? Где моя сумочка! Я обязательно хочу показать этому милому молодому человеку мой…

В этот момент госпожа Адомайт подхватила Шоссау под руку, резко развернулась и удалилась вместе с ним, оставив эту группу позади себя. Ленхен чуть-чуть перебрала, сказала госпожа Адомайт. Ничего нельзя понять, о чем она все время твердит. А я вот действительно хочу теперь знать, какие у вас, собственно, были отношения с моим братом. Сын Себастьяна, он время от времени навещает ее, не раз рассказывал о неком господине Шоссау, ей всегда описывали его как очень милого и отзывчивого, вообще дружелюбного человека. Сыну Себастьяна тоже ведь нелегко приходилось с отцом. Да, недоразумения легко укореняются в любой семье, ах, что там говорить о чьей-то вине, это, знаете, никого не красит. Ее племянник раньше тоже часто спорил со своим отцом, пока тот, по сути, со временем не захотел больше иметь ничего общего с собственным сыном, но она, впрочем, не вправе судить об этом. Ее племянник такой приветливый, такой открытый, он так мило по-своему заботится о семье и своих детях, но Себастьян, так ей кажется, просто не выносил его. И притом не столько как сына, а скорее просто как человека, совершенно чужого ему. Себастьян не очень-то дорожил семьей. Ну, представьте себе такую ситуацию, Себастьян и сын сидят вместе в комнате, и сын начинает рассказывать отцу о своей работе в АО «Энерго» в Верхнем Гессене, а Себастьян на дух не выносил таких разговоров. Я думаю, он считал сына дураком. И терпеть не мог его глупости. А вот его невестка, напротив, и вам это известно, часто приходила к нему, особенно в конце, и очень о нем заботилась. Но вы это все и без меня знаете. А я хотела оплатить ему курс лечения. И даже подыскала для него очень милое и симпатичное местечко в Шварцвальде, где он мог бы пожить в условиях щадящего режима и немного подлечиться. Шоссау: по поводу подлечиться, так ведь он не был болен. Она: но послушайте! Может, он вам не все рассказывал. У него еще зимой случилось воспаление легких, вы ничего не знали об этом? Шоссау: почему же, конечно, он знал о его воспалении легких, но при его, Адомайта, крепком организме и собственном методе лечения, только лежа в постели, с помощью компрессов и чая с медом, ему даже врач не понадобился. Мы в конце концов однажды привезли сюда доктора, чтобы он его послушал. Она: ему хотя бы сделали рентген? Он: нет, а зачем? Доктор и так не сомневался, что у него воспаление легких. Она: но это более чем странно. Он: почему же, он этого не находит. Под конец между Адомайтом и доктором даже развернулась целая дискуссия, можно сказать, начался спор, потому как тот непременно хотел прописать Адомайту сильнодействующее лекарство, но Адомайт настоял на своем, заявив, что никаких лекарств принимать не будет, потому что однажды, когда ему было восемнадцать лет, он уже болел воспалением легких, и тоже без врачей и медикаментов, более того, он оставался тогда несколько недель в лесу, и это в феврале — марте. Он обещает ему, доктору, если заляжет сейчас в постель и хорошенько пропотеет, то будет через десять дней здоров. И после этого он прогнал доктора из дому. Госпожа Адомайт: а как он заболел воспалением легких? Шоссау: он простудился на прогулке. Шел быстрым шагом в направлении Фогельберга, начался дождь, он промок и озяб, ну и заболел. Он готов повторить ей, Адомайт был крепкого здоровья. А визиты невестки он терпел только из вежливости. Если придешь ты, то, по крайней мере, не придет твой муж, говорил он ей. А когда приходил его сын Клаус, Адомайт на час поднимался, садился на кушетку, поджимал уголки губ, нервно и лихорадочно бил мыском по ножке стола, и так в течение всего часа, пока сын не уходил, а потом он все еще оставался сидеть и беспомощно глядел перед собой. Мой сын — форменный идиот, произносил он в который уже раз. Он работает в АО «Энерго» в Верхнем Гессене и говорит и думает только понятиями этого самого верхнегессенского АО «Энерго». У него на уме одни цифры, он беспрерывно считает. Бегает по комнате и говорит только о том, сколько стоит один киловатт-час и сколько киловатт-часов сберегает экономичная электролампочка, которую можно приобрести в верхнегессенском АО «Энерго». Он высчитывает это у меня под носом до последнего пфеннига. Стоит ему войти в комнату, как он тут же начинает говорить. И исключительно только о верхнегессенском АО «Энерго». Ни слова о своей семье, ни полслова о сыновьях Патрике и Флориане, только о своей фирме. Когда-нибудь позднее, говорит он, мои дети тоже начнут работать в верхнегеесенском АО «Энерго». Существуют специальные учебные заведения, и дети сотрудников фирмы всегда имеют преимущество при поступлении. Госпожа Адомайт: но это же унизительно, как он отзывался о Клаусе! И то, что он мог так зло говорить о собственном сыне! Нет, может, он в вашем присутствии все преувеличивал, у него, знаете ли, всегда была склонность к преувеличению. Вечно этот грубый юмор. Сидит на кушетке и корчит рожи, он так и раньше всегда делал, такая у него манера шутить. Позади них опять послышались громкие голоса. Но мы же постоянно должны помнить о том, сказал Харальд Мор, какое великое зло причинили мы людям, наша историческая ответственность в том и заключается, чтобы всегда помнить об этом и никогда не забывать о своей вине. Тетя Ленхен: но как она может о чем-то помнить, чего не испытала вообще? Она постоянно почему-то должна помнить о том, чего в ее жизни не было, а о том, что она пережила, ей помнить нельзя и даже запрещается говорить об этом, например о трудовом фронте в период рейха. Он: но все дело в том, какона об этом говорит. Она: а как она говорит об этом? Она просто рассказывает, что пережила во время этих работ. Зачем ей лгать или что-то выдумывать? Она действительно все это пережила лично. Трудовой фронт был самым лучшим временем ее жизни. Со всеми своими подружками, которые теперь уже умерли, она познакомилась, отбывая имперскую трудовую повинность, партийные марши они распевали только в Померании, а в Тюрингии всегда пели народные песни, и они ей нравились, между прочим, гораздо больше. Утром на поверке снова обязательно только партийные гимны, ей это было не очень-то по душе, лучше бы она спела одну из немецких народных песен, в Тюрингии они особенно хороши. Благодаря трудовой повинности она увидела весь рейх, и это было для нее самым дорогим, в конце концов ее муж погиб за него уже на второй день войны, второго сентября, под Любице, и тогда она пошла на трудовой фронт. Харальд, сказала госпожа Адомайт, ты же знаешь, чем больше ей возражают, тем больше она будет говорить об этом. Ей страшно хочется нас позлить. Харальд тете Ленхен: и при этом ты остаешься такой обворожительной. Она: никакая она не обворожительная. Она уже объясняла до этого молодому человеку, которого силой увели от нее, что всем хочется, чтобы она была сегодня обворожительной, а она этого вовсе не хочет, потому что здесь собрались всё очень плохие люди, ворвались в чужую квартиру, не имеющую к ним никакого отношения, ну просто вообще никакого, никто из них здесь не горюет и не помнит о трауре, все только пьют и едят И даже не вспоминают покойного, разве один тот молодой человек, он полон тоски и печали, это по нему видно, ни у кого другого ничего подобного на лице не написано, все это сплошь лживая и отвратительная компания.

Жанет Адомайт вздернула брови и нервно прикусила губу. Семейство Мор переглянулось. Господин Брайтингер с интересом поднял голову от «Вестника Веттерау». Но на выходку тети Ленхен особого внимания никто не обратил, поскольку в комнате раздавались одновременно не менее двадцати женских и мужских голосов. Шоссау прошел в кухню и достал себе из холодильника пива. Он бросил при этом взгляд в окно и увидел, как внизу по переулку несколько раз прошел туда-сюда Антон Визнер, бросая взгляды наверх, на окна квартиры Адомайта. А в горнице сейчас доминировал над всем разговор между госпожой Рудольф и господином Брайтингером. Тот по-прежнему сидел в вольтеровском кресле, а госпожа Рудольф с рюмкой ликера в руках заняла место на кушетке рядом с ним, она была заметно под хмельком. Она: мужчинам хочется обязательно спорить, а ей кажется, для них было бы лучше отправиться на футбольное поле, потузить там вволю мяч, любую политику вообще лучше всего делать там, гоняя мяч по полю и забивая друг другу голы, но, правда, мужчины уже постарели, они больше не могут лупить по мячу, и им не остается ничего другого, как уйти в политику. А, кстати, какую позицию занимал Адомайт, она имеет в виду политическую, она ведь его совершенно не знала, однако у него в шкафчике стоит превосходный ликер, как она только что установила. Госпожа Рудольф захихикала и налила себе еще рюмочку. Последнюю неделю она два дня пила только минеральную воду. Целых два дня, со вторника утром до среды вечером. Какая самодисциплина! Так что сегодня ей можно. Тем более что она ест тартинки с бесподобной семгой с розентальского фарфора. Ах, что за напасть, теперь еще и майонез капает. Откуда у какого-то Адомайта такой дорогой фарфор? А ведь так по людям ничего вроде и не заметно. Все выдают себя за бедных, а на самом деле настоящие богачи. Адомайт всю жизнь, поди, тоже проходил в бедняках, а в действительности скопил неимоверное богатство. Брайтингер: Адомайт, если она все еще желает получить ответ на свой вопрос, был социалистом, а возможно, даже и коммунистом. Она: ах! Вот никогда бы не подумала. Откуда ему это известно? Брайтингер: чутье подсказывает. Адомайт был не из кошерных. Она: ну, теперь вы вдобавок прибегли еще и к еврейской лексике. Хотя Штробель тоже всегда употребляет еврейские словечки: козел отпущения, например! Ха-ха-ха! А, фрау Штробель? Идите сюда, выпейте с нами рюмочку отменного апельсинового ликера, надо же и вам что-то получить от этой жизни. Фрау Штробель глянула из-под тяжелых от горя и опьянения бровей, и ее взгляд не выразил ничего определенного, она только уставилась на знакомую бутылку. Здесь это ничего не стоит, сказала госпожа Рудольф. Но фрау Штробель уже снова вернулась в свое прежнее состояние и ничего не ответила. Если бы она не была так обессилена, она испытала бы ненависть и отвращение. Боже мой, эту женщину надо кому-то проводить домой, она уже полностью невменяема. А впрочем, у каждого свой фасон. Если она способна доводить себя до такого состояния! Один только неэстетический вид чего стоит! Так что он только что сказал, покойник был социалистом? Карл Хайнц! Карл Хайнц! Ты слышал? Адомайт был социалистом. Рудольф: пить надо меньше. Она: господин Брайтингер сказал, Адомайт даже был коммунистом! Ведь так, господин Брайтингер, вы ведь это сказали? Он: сказал, потому что знает, что это никого не волнует. В нашем обществе это никогда никого не волновало… Госпожа Мунк: а она всегда думала, что Адомайт был нацистом. Господин Мунк: с чего это она взяла? Госпожа Мунк: ну, он просто так выглядел. Это еще и ее мать говорила. Истинный образец национал-социалиста. Блондин, голубоглазый, всегда такой подтянутый, строгий. Собственно, очень строгий, можно даже сказать, жесткий. Священник Беккер: жесткий только по отношению к себе. Она: кстати, он был очень скрытным и молчаливым. А тот, кто молчалив, тому есть что скрывать, он ведь жил как раз в такое время, о котором все помалкивают, как воды в рот набрали. Рудольф: да кто молчит-то? Мулат: но Адомайт не был национал-социалистом, как ей это могло прийти в голову? Адомайт был скорее воинствующим демократом, ОН всегда был противником любых идеологий. Рудольф: но в «Охотничьем домике» Адомайт иногда высказывался совсем по-другому. Он не думает, что Адомайт был демократом. Может, он был монархистом. Рор: или анархистом. Он ведь всегда говорил сегодня одно, завтра другое. И никогда не связывал себя словом. Беккер: такую точку зрения он абсолютно не разделяет. Адомайт всегда придерживался твердых взглядов. Рор: и каких же? Брайтингер: многие из тех, кто раньше был национал-социалистом, стали впоследствии социалистами, одно от другого недалеко ушло. Мулат: но что общего у Гитлера с Марксом? Брайтингер: очень много. Такие, как Адомайт, точно знают, чего они хотят, но не бравируют этим прилюдно, они умеют заметать свои следы. И спор, который здесь идет, однозначно доказывает, как непрост был Адомайт. Он-то прекрасно знал, как заметают следы. Мулат: ну и как же их заметают? Брайтингер: оставляя их повсюду. Лучше всех этому обучены коммунисты. Ни про кого из них никогда нельзя точно сказать, коммунист он или нет, и этим все сказано. Дружный смех. Мулат: ага, значит, коммуниста можно вычислить по тому, что он никак себя конкретно не проявляет! Опять общий смех. Брайтингер: тот, кто однажды прошел школу коммунизма, умеет соответствовать поставленной задаче, это функционирует у него, как условный рефлекс у собаки Павлова. Рудольф: я вам советую обсудить этот вопрос как-нибудь в газете. Ветхие стены задрожали от хохота. А потом все принялись азартно и с большим интересом дискутировать по поводу новых поборов окружных властей с целью вывоза мусора. Госпожа Рудольф опять держала в руке маленький бутерброд с семгой, с которого вожжой тек майонез. Ах, госпожа Мунк, сказала она, я восхищаюсь ими, я никогда бы не смогла целый вечер говорить про мусор и новое предписание властей, у меня не нашлось бы столько слов. Женщины совершенно не приспособлены для политики. А как наши мужья понимают друг друга! Стоят под лампой и без конца перебирают мусор. Поистине достойно удивления! Бог мой, кажется, я допустила непозволительную шутку!

Госпожа Адомайт, исполняя роль хозяйки дома, обходила тем временем всех приглашенных, присоединяясь на несколько минут к отдельным группкам и включаясь для вида в разговор, она умело выдавала свое присутствие одной или двумя фразами или подбрасывала вопросик, свидетельствовавший о ее интересе к беседе. Хозяйка вечера, шепнула она Шоссау, проходя мимо него, должна быть везде и, к сожалению, нигде. Пойдемте к моей тете, этот господин Брайтингер кажется мне малосимпатичным соотечественником. Это такой тип людей, которые всегда уличают. Есть такие люди, им непременно надо кого-то в чем-то обвинять. И, ради всего святого, возьмите себе еще шампанского, его здесь сегодня предостаточно. С моей внучкой вы уже познакомились? Кате: как жалко, что здесь нет Бенно, я не хочу сказать, что ему было бы здесь очень весело, но определенно интересно познакомиться с другой частью твоих родственников. Вы должны знать, любезный господин Шоссау, друг моей внучки чем-то напоминает моего брата. Он большой любитель наблюдать. Себастьян тоже любил наблюдать за людьми. Еще будучи подростком, он мог в совершенствеизобразить кого-нибудь из жителей деревни, устраивал из этого настоящее представление. Он к тому же хорошо владел диалектами Веттерау, а уж говором Флорштадта вне всякого сомнения, тогда как она, Жанет, так и не научилась складно болтать по-местному. Им обоим, и Бенно, и Себастьяну, их натурам, и не стоит скрывать этого, свойственно что-то мрачное, и это их тоже роднит. Может, ты и права, Катя, что не взяла Бенно сюда, это могло оказаться для него слишком большим напряжением и утомило бы его, общество его всегда утомляет, порой он даже ненавидит компании. Я вот всегда была очень общительным, компанейским человеком, а Себастьян был моей полной противоположностью. Но, может, это всегда так между родными братом и сестрой. Если бы у нас был еще кто-то третий, брат или сестра, кто знает, может, тогда роли распределились бы по-другому. Такова, собственно, моя теория, брат и сестра всегда вынужденно оказываются единством противоположностей. Катя: какая-то очень странная теория. Госпожа Адомайт: ты не можешь об этом судить, потому что ты единственный ребенок в семье. А такие дети тоже имеют свои особенности. Они эгоцентричны. Брат и сестра пребывают в постоянной конкуренции друг с другом, а единственный ребенок в семье конкурентов не знает. Катя: какое-то очень странное понятие, каким ты оперируешь, что значит конкуренция. Разве она конкурировала в семье со своим братом? И из-за чего? Госпожа Адомайт: ах, Катя, ты никогда не испытывала на себе, что это такое, когда кто-то ведет себя так, как это делал ее брат. Она даже говорить об этом не хочет. Она всегда любила своего брата, но он вдруг так резко изменился, и никто тогда этого изменения не заметил, это и было самым тревожным, потом ничего уже поделать было нельзя. Словно все это время в нем зрел другой человек, однажды он и появился совершенно неожиданно, когда процесс уже стал необратимым. Вся история с домом действительно была отвратительной. Просто чудовищной! Ее брат повел себя тогда наихудшим образом, и для всех заинтересованных лиц было бы лучше, если бы он этого не делал, а оставался таким, каким был всегда, открытым, милым, любящим людей, а не одержимым идеей домовладения. Катя Мор: но как можно говорить про человека, жившего в этой квартире, что он был одержимым домовладельцем, да ты посмотри вокруг! Госпожа Адомайт: он хотел владеть этим домом согласно своим основополагающим жизненным принципам, и он так и сделал. Она должна хоть на минуточку себе представить — целый дом для одного человека, а я, его сестра, обыкновенная глупая гусыня в сравнении с одухотворенной личностью Себастьяна Адомайта, могу и поработать ради денег, чтобы было на что снять квартиру, разве для меня уж столь важно, окажусь я в итоге в водосточной канаве или еще где, ведь я все равно верчусь-кручусь в этом вареве жизни и ничем не отличаюсь от всех остальных прочих, не то что господин Себастьян Адомайт, к нему дозволено прикасаться только в лайковых перчатках, ведь даже его ослиное упрямство всегда выдавалось за особую тонкость души. Он прекрасно знал, что, имея этот дом, он в финансовом и социальном отношении практически неуязвим в своей независимости, и эта независимость, делавшая его свободным, была для него самым важным в жизни, он все приносил ради этого в жертву, даже семью. У древних греков свободным считался только тот, кто не должен был зарабатывать свой хлеб в поте лица. Ее брат раньше часто повторял это. Каким злым роком обернулся для нее позднее этот закон древних. Хорошо, пусть она не столь интеллигентна, как он, она с этим согласна и всегда это признавала. Но ведь в жизни есть еще и другие ценности. В конце концов, она вырастила детей, а это, как она считает, тоже не так уж мало, если, конечно, не считать в какой-то мере непристойным занятием придавать столько значения обыкновенным вещам и приписывать себе в силу этого определенные заслуги. Но, мои дорогие, почему мы все время говорим о чем-то неприятном? Я ему все простила и не держу в своем сердце зла на него, и произошло это не сегодня, а много лет назад. И если бы не было этого дома во Флорштадте, а в нем ее брата, она, может, никогда бы и не вернулась сюда из Англии, потому что жизнь в Англии очень хорошая, а с момента возмещения ей убытков со стороны бывшего мужа после бракоразводного процесса у нее вообще больше нет финансовых проблем. Шоссау: так вы в разводе? Госпожа Адомайт, потупив взор: да. Она уже двадцать лет как в разводе, крикнула из другой комнаты тетя Ленхен. Потому что ее муж и его секретарша… Что касается секретарши! Блажен тот, кто верит в это! Конечно, в Англии очень хорошо живется, если ты в разводе и получаешь при этом такую компенсацию, как она. Пусть так, Ленхен, сказала госпожа Адомайт. Вы же знаете, дорогой господин Шоссау, кто раз споткнулся… Тетя Ленхен: ах, вечно эта старая песня, она больше не может этого слышать, ей все давно осточертело, ведь все было рассчитано и даже точно просчитано на годы и десятилетия вперед, она до противности знает наизусть все эти ее байки и как она все это устроила.

Госпожа Адомайт вновь опустила взгляд долу и сочувственно покачала головой, слегка прикусив губу. Будь милостива к нам, сказала она. И затем Шоссау и Кате: я, между прочим, хорошо помню, что, когда впервые увидела Бенно, а это было в парке, я гуляла там с тетей, припоминаешь, тетя Ленхен, мы тогда впервые встретились с Бенно, это было в княжеской усадьбе, пожалуй, осенью? Тетя Ленхен: ей все запрещают вспоминать. Госпожа Адомайт: но об этом ты спокойно можешь вспомнить. Тетя Ленхен: очень приятный молодой человек. Искренний, открытый, честный, без задних мыслей, каким и должен быть настоящий джентльмен. Не верьте ни единому ее слову, Шоссау, сказала тетя Ленхен, все они без конца твердят, будто Бенно полная противоположность тому, якобы у него очень тяжелый характер и что он упрямый, твердолобый, отсталый и так далее, все это чушь. Вот тебя, Жанет, он сразу раскусил. За тобой всегда тянется особый след, и каждый нормальный здоровый человек типа Бенно непременно его учует. На тебя ведь и все собаки рычат. Ты — само олицетворение таинственности и скрытности, и такие люди, как Бенно, сразу чувствуют это. Госпожа Адомайт: ну, спасибо и на том, что хотя бы коварной меня не назвала. Ленхен: пожалуйста, могу и коварной тебя назвать. А как же? Ты ведь и своего юриста уже вызвала, чтобы завладеть с его помощью послезавтра домом. Тебе пришлось ждать этого момента сорок пять лет, и теперь ты попытаешься не упустить своего. Господин Хальберштадт: но я все же никак не могу понять, что наводит вас на подобные абсурдные предположения, фрау Новак. Вы же знаете наш закон о правах наследования, братья и сестры в таком случае, как этот, не могут юридически иметь никаких претензий, а господин Адомайт вряд ли вспомнил в завещании свою ненавистную сестру. Тетя Ленхен к Шоссау: вот видите! Они уже досконально все проработали. Господин Хальберштадт, собственно, и есть ее юрист, чтоб вы знали. Хальберштадт к Шоссау: позвольте представиться, Хальберштадт, знакомый госпожи Адомайт, очень приятно. Шоссау, протягивая ему руку: Шоссау. Господин Хальберштадт тут же подхватил Шоссау под руку и зашагал с ним по кругу по горнице. Вы, вероятно, очень удивлены происходящим, сказал он, а особенно манерой общения обеих дам друг с другом. При этом ни та, ни другая не испытывают ни малейшей взаимной антипатии, более того, они не могут обойтись друг без друга и часто проводят время вместе, как две самые лучшие подруги. Что касается фрау Новак, то здесь можно, пожалуй, даже говорить о дальней степени родства. Фрау Новак является, если он не ошибается, крестной одного из братьев господина Мора. Так что госпожа Адомайт и фрау Новак вот уже лет двадцать поддерживают тесную связь и ходят друг к другу в гости на чай. Тут нужно еще учесть следующее: у фрау Новак крайне малочисленное родство и своей семьи у нее тоже нет, война, знаете ли, большое зло; своего мужа она потеряла слишком рано, она — вдова солдата. И этим все сказано. Это все очень невеселые дела. Поэтому она всегда настроена весьма недоброжелательно, тот, кто одинок, обычно завидует тем, у кого большая семья. Вам это тоже известно. А к тому же с возрастом люди черствеют. То, что вы услышали сегодня при этой перебранке, сущие пустяки. На свете нет такого оскорбления, которое она не обрушила бы на голову своей приятельницы. А что касается дома, так об этом еще рано говорить. Фрау Новак называет это коллекционированием домов. Госпожа Адомайт, говорит фрау Новак, коллекционирует дома, она начала этим заниматься еще в Англии. Это, конечно, все чепуха. Дом в Честертоне — подарок ее мужа, нанесшего ей тяжелую моральную травму. Представьте себе, как это было оскорбительно для госпожи Адомайт. И чуть в сторону, пониженным тоном: история с секретаршей на самом деле липа, ничего похожего в действительности не было. То есть секретарша, конечно, была, но речь-то шла совсем о другом. Истинная правда настолько постыдна, что госпожа Адомайт из сострадания к собственному мужу Джорджу пошла на мировую с ним, остановившись на этой более безобидной версии его связи с секретаршей. Ее муж погряз в разврате. Здоровенный мужичище, силен, словно бык, ну, одним словом, вы понимаете. И при этом у него странный голос, тонкий и писклявый, говорит фистулой. А дом на Липовой аллее в Хеппенхайме только переписан на госпожу Адомайт, потому что между семейством Мор и братьями и сестрами из рода Моров десятилетиями идет спор из-за этого дома по правам наследования, а госпожа Адомайт пользуется неограниченным доверием в семействе Моров. Дом же в Бенсхайме она купила на собственные деньги. И каждый раз все происходило абсолютно по правилам и для любого участника сделки в форме транспарантного делопроизводства, тем не менее фрау Новак не перестает твердить о коллекционировании домов госпожой Адомайт. Что же касается дома господина Адомайта, то найденный и в этом случае путь к правовому урегулированию вопроса опирается на параграфы закона. Шоссау: что за урегулирование? Еще ведь даже не оглашено завещание. Хальберштадт: да-да, конечно. Но предусмотрительно заранее достигнуто соглашение с сыном Клаусом, который является единственным прямым наследником. Шоссау: ему кажется, он его не совсем понимает. Что он такое только что сказал про сына Адомайта?

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: