Шрифт:
Обе женщины поклонились и запахнули свои мантильи: нетрудно было догадаться, что они собирались уходить. Донна Виолетта подошла к старику, и, простившись с ним, женщины вернулись на гондолу.
Синьор Градениго молча прошелся несколько раз по комнате. В обширных покоях его дворца было тихо; но эта тишина вскоре была нарушена приходом молодого человека. По виду и по манерам в нем сразу можно было распознать кутилу. Он с шумом вошел в кабинет отца.
— Как всегда, тебе не повезло сегодня, Джакомо, — сказал синьор Градениго с отеческой снисходительностью, к которой примешивался и упрек. — Донна Виолетта только-что ушла от меня. А ты, верно, возвращаешься со свидания с дочерью какого-нибудь ювелира.
— На этот раз вы ошибаетесь, отец, — возразил молодой человек, — ни сам ювелир, ни даже банкир, ни его дочь мне теперь не интересны.
— Гм… Это что-то необыкновенное. Я бы хотел, Джакомо, чтобы ты сумел воспользоваться тем случаем, который представляет моя опека над донной Виолеттой, и понял бы всю важность того, что я тебе советую.
— Будьте покойны, батюшка. Я довольно страдал от недостатка того, чего у донны Виолетты имеется с избытком, чтобы пропустить такой лакомый кусок. Отказывая мне в моих нуждах, вы как бы заручились моим согласием на этот счет.
— Теперь не до упреков, Джакомо, пойми: иностранец — твой соперник. После происшествия на Джудекке он победил сердце Виолетты. Она бредит им и совершенно не думает о тебе. Ты не забыл сообщить Совету об опасности, которая угрожает нашей наследнице миллионов?
— Да, я напомнил.
— И каким образом?
— Самым простым, но самым надежным… Львиная Пасть…
— Да, это решительный поступок.
— И, как все рискованные, — наиболее выигрышный. Наконец-то мне повезло, и в доказательство я мог представить кольцо с печатью неаполитанца.
— Ты не понимаешь опасности твоего поступка. Я боюсь, как бы не узнали почерка на твоем сообщении. А каким образом ты достал перстень?
— Будьте покойны! Если я иногда и не слушался ваших советов, то я их помнил. Неаполитанец погиб, и если Совет, в котором и вы, отец, состоите, будет себе верен, то наш враг будет отдан под надзор, если не выслан.
— Совет Трехсот исполнит свой долг, в этом нечего сомневаться; я буду счастлив, если твое усердие не повлечет за собой никаких нежелательных последствий, — многозначительно заметил старый сенатор.
Но молодой человек, привыкший к интригам и доносам, отнесся к предостережению отца с обычной беспечностью и вышел из комнаты, насвистывая что-то. Сенатор остался один. По его походке можно было заметить, что он был сильно озабочен. В это время какая-то фигура скользнула вдоль соседней полутемной комнаты и остановилась в дверях кабинета. Это был пожилой человек с загорелым лицом и седыми волосами. По одежде из грубой и дешевой материи в нем можно было узнать рыбака. Но было что-то благородное в его выразительных глазах; мускулы его голых рук и ног говорили о большой физической силе. Он мял в руках шапку.
— А, это ты, Антонио, — сказал патриций. — Что тебе надо?
— Синьор, у меня есть кой-что на душе.
— Вероятно, буря опять помешала твоему улову. Возьми вот! Ты — мой молочный брат, и я не хочу, чтобы ты нуждался.
Рыбак отступил с достоинством, не приняв подачки.
— Я не прошу милостыни, синьор; ведь, кроме денег, есть еще другие нужды и страдания.
Сенатор испытующе посмотрел на него и, прежде чем ответить, запер дверь кабинета.
— Как всегда ты всем недоволен, Антонио! Ты привык толковать о вещах, которые выше твоего понимания. Ведь тебе известно, что твои убеждения навлекали уже на тебя недовольство государства. Народ и бедняки должны слушаться, а не критиковать. Чего ты добиваешься на этот раз?
— Вы меня не понимаете, синьор: я привык к бедности и к нужде. Сенат — мой хозяин. Я признаю это. Но при всей бедности меня нельзя лишать человеческих чувств.
— Опять о своих чувствах! Ты о них говоришь при всяком удобном случае, Антонио, как-будто они важнее всего.
— Да, они важны для меня, синьор. Несмотря на то, что я мало придаю значения личным интересам, на этот раз я должен побеспокоить вас просьбой. С раннего моего детства я привык слышать от той женщины, которая была нашей общей кормилицей, что после моих родителей я больше всего должен любить ваше семейство. Я не ставлю себе в заслугу мою природную чуткость, но все же скажу, что правительство не должно легкомысленно относиться к людыя, умеющим чувствовать.
— Опять правительство виновато! Ну, говори, чего ты хочешь?
— Вам, синьор, известна история моей скромной жизни. Я не стану вам говорить о моих детях, которых судьба отняла у меня одного за другим. Да, лишиться пяти славных честных сыновей! Но я примирился с этим.
— Можно позавидовать твоей покорности, Антонио. Знаешь ли, иногда легче перенести смерть ребенка, чем его ошибки при жизни.
— Ах, синьор, мои дети только смертью и причинили мне горе. Но и тогда я старался утешить себя тем, что больше им не придется страдать.