Шрифт:
Закончив на сем весьма двусмысленное толкование своего же изречения, настоятель пошел помолиться в свою личную маленькую часовню.
В тот же вечер Феодосия была переселена из кельи крошечной и обставленной только сосновым столом и лежанкой плотницкой работы в другое виталище – недавно отделанное, свежее, с дубовыми дверями и ставнями, кафельной печью, столярного дела кроватью, стулом, сундуком, полкой и столом из кедра.
Столы Афонской обители были предметом тайной зависти настоятелей всех столичных монастырей. В химической лаборатории стояли столы из мрамора. В книгохранилище и мастерской по составлению книг – дубовые, ибо дуб придает мудрости. В латинском скриптории и у толмачей и переписчиков латинских книг все как один сделаны из кедра, ибо в манускриптах латинских часто описываются чудовища, кедр же известен свойством испускать благовоние, назначенное защищать легкие монахов от смрада монстрова. А игумен Феодор обмысливал свои труды за столом красного дерева. Что касается младших монахов, то в их кельях стояли столы либо сосновые, как знак легкой на подъем и равнодушной к материальному юности, либо поставцы из липы, должные напоминать о липовых колодах с самыми большими тружениками Божьими – пчелками.
А се… Феодосия перетащила свою котомку в новую келью, водрузила три книги на полку, испытала железный рукомойник, висевший в углу при входе, подлила масла в лампаду, пощупала, наклонясь, новую войлочную постилку на каменном полу, обмыслила, что переселение каким-то образом связано с ее чертежной работой, и с легким вздохом покинула виталище – отстоять свою первую всенощную.
Впрочем, нельзя сказать, что Феодосии предстояло все ночи провести в одиночестве. Монахи молились здесь дружно до одиннадцати часов, старцы неизменно являлись для краткой молитвы в полночь и в три часа, а в шесть утра начинался уж новый день. К тому же Феодосия в бытность свою юродивой привыкла проводить ночи, стоя на паперти, крыльце, а то и в дупле дерева. Привилась у нее привычка сонмиться наяву, так что иногда и сама не могла понять – навь или явь окружает ее? Потому переносила епитимью сравнительно легко и даже ощущала необычную радостную ясность мысли. В церковных бдениях, отчитывая молитвы, она одновременно обдумывала свои работы, кои сыпались на нее, как из рога изобилия. И что за насладительные труды то были! Она чертила и раскрашивала, сверяясь с описаниями, миниатюры в ботанический лексикон и лексикон морских монстров (в сем консультировал ее старый мореплаватель, видавший большинство чудищ лично). Готовила учебник по рисованию и черчению, который задумано было изготовить как в дорогих рукодельных экземплярах, так и в более дешевых печатных. Вызвалась переводить латинские надписи к миниатюрам о чудесах света, что поступят в торговлю в виде недорогих лубочных картин. Да еще взялась по научению Макария вышить золотыми и серебряными нитями свою миниатюрку «О сферах небесных и земных». И грызла латинскую статью «О природе зубчатых колес, их черчении и расчете».
– Отношение числа зубцов обратно пропорционально… – бормотала она, заглядывая в книжку, пока крепила тонкую золотую канитель невидимой шелковой нитью к хвосту кометы.
В общем, дел было – невпроворот. Печалило Феодосию лишь то, что за сими предприятиями она ни на шаг не приблизилась к разрешению своей задачи – измыслить и изготовить летательное устройство для вознесения на небеса к сыночку Агеюшке.
Феодосия не знала, что над сей же задачей то и дело принимается размышлять англичанин Исаак Невтон (коего некие подобострастные к западу особы наименуют Айзик Ньютон), и не подозревала, что опередит его на пятнадцать лет. Впрочем, незнамый Исаак тоже пребывал в счастливом неведении о том, что где-то в диком холодном Московском царстве вот-вот родится открытие, которое он, Исаак Невтон, преподнесет миру как «Математические начала натуральной философии».
Глава седьмая
Китайгородская
– Когда выходит Месяц из-за туч, он озаряет светом мою душу.
Феодосия обернулась, радостно прижмурив глаза.
Олексей стоял в новом кафтане и шапке, заложив руки за алый шелковый кушак, под который ввергнуты были новые ножны и пищаль, и на лице его ходил в нетерпении вопрос: «Ну что? Сразил твое воображение?»
Кафтан Олексея, кажись, был сметан швецом, мастерившим, главным образом, лоскутные одеяла, а кафтаны ладились лишь изредка – для души и самоутверждения, могу, мол! Верх кафтана изо всех сил делал вид, что сшит из дорогого матерьяла с вытканным узором, хотя прекрасно знал, что является хлопковой китайкой, затейливый восточный орнамент коей неприкрыто набивного происхождения. Ну а испод даже и не скрывал, что его простеганная с серой ватой ядовито-желтая нанка получила свой неправдоподобно яркий цвет исключительно в угоду покупателям. Феодосия сразу увидела все это, но решила сделать Олексею приятное.
– Ах, королевич какой! Тебя в сем кафтане за воеводу, небось, принимают? – воскликнула она.
– Нет пока, – польщенно ответил Олешка. – А что, похож?
– А то… – заверила Феодосия. – Вирши сам сплел?
– Сам, – признался Олексей и пустил тяжелый вздох, должный разъяснить, какое то было нелегкое дело. И все ради нее, Феодосии.
– А далее прочти?
– Еще?! И с этим-то полночи маялся.
Они дружно рассмеялись и тут же, словно вспомнив про самое главное, хором вопросили, ухватив друг друга за рукава:
– Как ты на новом месте?
И опять засмеялись, теперь эдакому совпадению.
– Понимаем друг друга без словес, – приятно сказала Феодосия.
Она имела в виду товарищескую дружбу, но для Олексея сие замечание стало еще одной серебряной монеткой, кою подхватил он и с упованием опустил в сундучок-копилку. Есть такие, с прорезью для денег и замком, должным подтверждать надежность хранения. Олексеев сундучок уже наполовину был заполнен серебряными монетами, при потряхивании издающими звон Феодосьиных посулов.
– Знаешь, Олеша, кажется, что вспоминать буду эту осень, как самую счастливую в моем житии, – сказала Феодосия, глядя в глаза Олексею.
И в копилку упал золотой кружок.
Феодосия имела в виду свои занятия в монастыре, но Олексей и предположить не мог, что затверживать статьи про зубчатые колеса вызывает такие приливы радости, а потому отнес сии слова на свой счет. Сияя, он сжал локоть Феодосии и дал волю бурлящему чувству, крикнув проходившей мимо бабуле:
– Мамаша, позри, какой красивый монах!
– Ей! Соколик прямо! – с ласкою промолвила старуха и тряхнула оживленно головою.
Ни она, ни остальные прохожие не выказывали удивления и не переглядывались, видя весьма любезную беседу монаха и стрельца. Ибо Москва, огромный расписной сундук, битком набита такими диковинками, что ничто не могло удивить ее жителей.
– Олешка, хватит потешаться над бедным монахом, – уложив на миг его ладонь между своими, потребовала Феодосия. – Говори лучше, куда пойдем? Настоялась уже здесь, как журавль на болоте.