Шрифт:
Она по рукаву идет в здание аэропорта и чувствует, какой горячий здесь воздух — он протискивается в щели, липкий, влажный, легкие отказываются его зачерпывать. Как хорошо, что ей не придется иметь с ним дело. Следующий самолет улетает почти через шесть часов, она собирается провести все это время в аэропорту, поспать и подремать, пытаясь осознать себя во времени. После этого ее ждут еще полсуток полета.
Она часто размышляла о мужчине, который прислал ей по электронной почте это неожиданное послание. А потом еще одно, после чего завязалась переписка, полная недомолвок и домыслов. О таких вещах не пишут напрямик, но по отношению к людям, с которыми мы когда-то состояли в тесной физической связи, действует принцип своеобразной лояльности. Так ей показалось. Потому ли он к ней обратился? Естественно. Утрата девичества — событие одноразовое и необратимое, неповторимое это делает его значимым, хочешь ты того или нет, несмотря на все логические доводы. Она хорошо помнила, как это произошло: мгновенная острая боль, разрыв, даже странно, что причиной тому столь нежное и совсем не остроконечное орудие.
Еще она помнит большие, бежево-серые университетские корпуса, мрачную аптеку, где всегда горел свет, вне зависимости от погоды и времени года, и старинные коричневые банки с этикетками, педантично описывающими содержимое. Желтые пластинки таблеток от головной боли, связанные резинкой по шесть штук. Она помнит приятную обтекаемую форму телефонных аппаратов — эбонитовых, обычно черных или цвета красного дерева, без диска, с ручкой, звонок которых напоминал маленький торнадо, зарождающийся где-то в длинных туннелях кабелей и призывающий нужный голос.
Ее удивляет, что она так отчетливо все это видит — впервые в жизни. Наверное, начинает стареть — говорят, в старости пробуждаются те закоулки мозга, которые всю жизнь тщательно фиксировали все события. Прежде у нее не было времени задуматься над прошлым, казавшимся ей размытой кинопленкой. Теперь эта пленка крутится медленнее, и можно различить детали: все-таки человеческий мозг — потрясающая машина. В нем сохранилась даже маленькая коричневая сумочка, довоенная, доставшаяся от матери, с мягкими перегородками из прорезиненного материала и прелестным металлическим замочком, похожим на драгоценную брошку. Внутри сумочка была гладкой и прохладной, и когда она засовывала туда руку, ей казалось, что там находится некий временной тупик, мертвое русло.
Другой самолет, тот, что должен перенести ее в Европу, — еще больше, двухэтажный. В нем летят отдохнувшие загорелые туристы. Они пытаются втиснуть на полки для ручной клади экзотические сувениры: высокий бубен, покрытый этническим узором, шляпу из морской травы, деревянного Будду. Она сидит в середине ряда, зажатая между двумя женщинами, — очень неудобно. Откидывается на спинку кресла, хотя знает, что все равно не уснет.
Они приехали учиться из одного городка: он изучал философию, а она — биологию. Они встречались каждый день после занятий, немного ошарашенные мегаполисом. Растерянные. Порой тайком проникали друг к другу в общежитие, однажды — теперь она это вспомнила — он даже залез на второй этаж по водосточной трубе. Она помнит номер комнаты: 321. Но жизнь в большом городе и учеба в университете продолжались всего год, сразу после сессии ее семья уехала. Отец продал свой кабинет за гроши: стоматологическое кресло, застекленные металлические витрины, автоклавы и инструменты. Кстати, интересно, где теперь все это? На помойке? По-прежнему ли облупливается кремовая краска? Мать продавала мебель. Не то чтобы отчаянно или печально, но была в этом избавлении от имущества некая тревога — все-таки начало новой жизни… Родители были младше, чем она теперь (а тогда они казались ей совсем стариками), готовы к приключениям, все равно где — в Швеции, Австралии да хоть на Мадагаскаре, где угодно, лишь бы подальше от этого северного, промозглого, отдающего клаустрофобией существования в абсурдной, неприветливой коммунистической стране конца шестидесятых. Отец твердил, что человек здесь жить не может, хотя потом всю оставшуюся жизнь сходил с ума от ностальгии. А ей хотелось уехать, в самом деле хотелось, как любой девятнадцатилетней девчонке — шагнуть в открытый мир.
Человек здесь жить не может — только мелкие млекопитающие, насекомые и мотыльки. Она спит. Самолет завис в прозрачном морозном воздухе, убивающем бактерии. Каждый рейс нас дезинфицирует. Каждая ночь — очищает. Она видит картину, которую помнит с детства, только названия не знает: молодая женщина касается век старика, который стоит перед ней на коленях. В отцовской библиотеке был альбом, и не один, она точно помнит, где они стояли — внизу справа. Можно закрыть глаза — и окажешься в этой комнате с полукруглым эркером, выходящим в сад. Справа, на уровне лица, — черный эбонитовый выключатель, его поворачивали большим и указательным пальцем. Он щелкал не сразу, немного сопротивлялся. Зажигалась люстра — вращающееся кольцо из пяти рожков в форме высоких бокалов. Но этот свет с потолка был слабым и слишком далеким, она его не любила. Лучше зажечь торшер с желтым абажуром, в котором утоплены — каким образом, она до сих пор не понимает — стебельки травы, и сесть в старое протертое кресло.
В детстве она думала, что в нем живут страшноватые и загадочные существа — бобоки. Книга, которую она раскрывает у себя на коленях, — она помнит — это альбом Мальчевского [109] . Он распахивается как раз на той странице, где молодая красивая женщина с косой спокойно и нежно закрывает глаза старику, стоящему перед ней на коленях.
Терраса ее дома выходит на просторный луг, за которым виднеется лазурная бухта, прилив играет красками, смешивает их, покрывает волны серебристым лаком. Вечером, после ужина она всегда выходит на террасу — эта привычка осталась с той поры, когда она еще не бросила курить. Теперь она стоит там и разглядывает людей, со страстью предающихся развлечениям и всевозможным удовольствиям. Если бы все это нарисовать, получился бы радостный, солнечный, быть может, немного инфантильный Брейгель. Южный вариант.
109
Яцек Мальчевский (1854–1929) — польский художник, представитель модернизма и символизма в живописи. Речь идет о картине «Смерть».
Люди запускают змеев. Один — в виде большой разноцветной рыбы, длинные и тонкие плавники которой плывут по воздуху грациозно, как у вуалехвостки. А вот другой змей — панда, большая, обтекаемая, — тоже взмывает над маленькими человеческими фигурками. Третий — огромный белый парус — тянет по земле приземистую коляску своего хозяина. Какой полезный воздушный змей! Какой полезный ветер! Какой добрый!
Люди играют с собаками — кидают им яркие мячики. Собаки с неиссякаемым энтузиазмом приносят их обратно. Человечки бегают, катаются на велосипедах, на роликах, бросают летающие диски, играют в волейбол и бадминтон, занимаются йогой. Неподалеку по шоссе мчатся разноцветные машины, везут на прицепах лодки, катамараны, велосипеды, вагоны-дома. Дует легкий ветер, светит солнце, маленькие птички ссорятся под деревом из-за каких-то крошек.
Так ей это видится: источник жизни на планете — некая могучая сила, заключенная в каждом атоме живой материи. Физически эту силу пока не удалось зафиксировать, ее невозможно уловить даже с помощью самого совершенного микроскопа, запечатлеть на спектральных снимках. Она расширяет границы, толкает вперед, заставляет постоянно выбиваться за пределы себя самого. Мотор, который движет изменениями, слепая, мощная энергия. Не стоит приписывать ей какие бы то ни было цели или устремления. Дарвин попытался ее интерпретировать, но ошибся. Никакого естественного отбора, никакой борьбы, никакой победы и адаптации сильнейших. Конкуренция — чепуха. Чем больше она работала как биолог, чем дольше и внимательнее наблюдала за сложными взаимоотношениями и связями в биосистемах, тем больше убеждалась, что интуиция ее не обманула: в этом движении вперед и вширь все живое помогает друг другу, поддерживает. Одни живые организмы позволяют использовать себя другим. Если соревнование и существует, то это явление локальное — случайное нарушение равновесия. Да, действительно, ветки деревьев отталкивают друг друга на пути к свету, их корни обгоняют друг друга на пути к источнику воды, животные поедают друг друга, но во всем этом есть пугающая человека гармония. Такое ощущение, что мы участвуем в театре великого тела, и войны, которые ведем, могут быть только гражданскими. «Это» — другого слова не подберешь — живет, обладает миллионами черт и свойств, все заключено в нем, и нет ничего, что могло бы находиться вовне, каждая смерть есть элемент жизни, так что смерти — в определенном смысле — не существует. Ошибка исключена. Не бывает ни правых, ни виноватых, ни грехов, ни праведных поступков, ни добра, ни зла: придумавший эти понятия ввел людей в заблуждение.