Шрифт:
— А какое «помимо» ты хочешь-то?
— Что-нибудь, что ты помнишь из жизни, — тихо и упрямо повторил Сашка. — Хоть что-нибудь, пожалуйста.
Отец проверил, на месте ли ключи, бумажник, похлопал Сашку по плечу:
— Обязательно. Вернусь — обязательно расскажу. Все, я побежал. И ты не тяни, у тебя сегодня важный день. Закончится — скинь нам эсэмэску, как все прошло. Мы будем держать за тебя кулаки.
По жеребьевке Сашке выпало выступать одному из последних, сразу после Курдина.
На предзащиту Курдин прийти не смог, отец занес в школу текст проекта, учителя одобрили. Они бы, наверное, все равно одобрили, чего уж. Поэтому Курдин обязательно хотел прийти на защиту; «чтоб по-честному».
Пару раз Сашка звонил ему. С Курдиным в принципе было интересно, несмотря на его заносчивость и самолюбование. Теперь они Сашку почему-то не задевали.
Лебедь немного ревновал. Ворчал, что Сашку не узнать, что водится не пойми с кем. Потом однажды был замечен в кино под ручку с Сидоровой — и вынужденно перешел к глухой обороне. В школе Лебедь соблюдал конспирацию, делал вид, что с Сидоровой не знаком. Сейчас тоже устроился рядом с Сашкой, хотя нет-нет, а направо вниз поглядывал. Сашка тоже поглядывал: Сидорова была в компании с Настей и Гордейко, что-то шептала им обеим и прыскала в кулачок.
Защита, как обычно, проходила в зале Малой академии. Родителей усадили в первые ряды, рядом с учителями. Там же был и Курдин: прохромал вдоль сцены, приметил ближайшее пустое место и сел; трость пристроил сбоку.
Начали с традиционных речей: вы пересекаете рубеж, не средние, а старшие классы, первое серьезное, настоящее дело в вашей жизни, взросление, поступок, ура-ура…
Лебедь то и дело проводил ладонями по штанам, мял в руках папку и в конце концов не выдержал:
— Слушай, они нарочно, да? Хуже пытки!
Он выступал первым.
Выступил, кстати, хорошо, почти сразу успокоился, говорил ровно и уверенно. Сашка обзавидовался: пока дойдет очередь до него, от мандража можно собственное имя забыть, не то что…
В который раз он напомнил себе: я ведь не буду врать, я расскажу им правду. Да, не всю, да, ту, которую они хотят услышать. Всю я и не знаю вообще-то; всю — только дед…
Он покосился на шар, привязанный к ручке сиденья. Тот молчал.
После Лебедя выступала Жирнова, тараторила и бледнела, едва не опрокинула трибуну. Потом был Рыжий Вадя и еще несколько шалопаев, слушать их не имело смысла: наверняка списали, — им влепят по необидной «шестерке», не им даже, а их богатеньким родителям, и переведут на следующий год, снова на контрактное.
Отстрелявшийся Лебедь теперь осмелел, зубоскалил, вертелся, химичка ему даже замечание сделала. Мама Лебедя, сидевшая в первых рядах, оглянулась и посмотрела с укоризной — он покраснел.
Сашка никак не мог собраться. Вот уже Настя выступила — все хлопали, она спустилась со сцены зардевшаяся, ее отец подал руку, шепнул что-то на ухо. В форме, с погонами, он выглядел внушительнее всей комиссии в полном составе.
Вот пошел Грищук, этот нудил, все зевали, а Лебедь окончательно угомонился и даже задремал.
«Все-таки начну со стихотворения, — подумал Сашка, — так будет ярче. Прочту “Балладу”, она недлинная и многим нравится».
Грищука наконец лишили трибуны: похвалили, но попытку «еще кое-что добавить» сурово пресекли. Объявили Курдина.
Тот встал почти легко, но шел, опираясь на трость. Медленно; может, и не собирался выдерживать паузу, а выдержал, все следили за тем, как он поднимается на трибуну, как пододвигает микрофон и кладет перед собой папку.
— Здравствуйте. Вы все знаете, какая у меня тема. Я писал про своего деда, про Альберта Аркадьевича Курдина. Это очерк, а не статья в энциклопедию, даже не curriculum vitae. Проще было бы, конечно, статью. Я и хотел статью, но, знаете, дед про себя уже сам столько написал… и дед, и критики, которые исследовали его творчество. А я хотел сказать о том, о чем никто не скажет. Это такое дело… сложное. Я много чего понял, пока писал. Вот есть человек, при жизни он разный, и плохой, и хороший. Все мы хотим, чтобы о нас помнили только хорошее, мы тогда сами как бы становимся только хорошими. Хорошими, но не живыми, вот что. Это тогда уже получаемся не совсем мы, только кусочек нас, какая-то одна наша роль, а в жизни мы проживаем их не одну и не две. Это, — уточнил Курдин, чуть покраснев, — дед писал, про роли. Я думаю, он заслужил, чтобы его помнили живым… настоящим. Поэтому я расскажу то, о чем он сам никогда не рассказывал, только писал в дневниках.
Курдин помолчал, закусив губу. Каких-то пару секунд, но Сашка понял: он до сих пор сомневается, стоит ли…
— Ну вот. Вы все знаете, дед стал известным не сразу. Актеры хорошие идти к нему не хотели, старые пьесы все уже, как он пишет, были ставлены-переставлены. И вот он работал в Народном театре, «это все было уныло и унизительно, и совершенно беспросветно». А потом дед прочел «Горное эхо» Турухтуна. Поэма тогда как раз была очень популярной, и дед решил, что надо из нее делать спектакль. Он договорился с Турухтуном. То есть как договорился… контракт подписали, но дед внес туда один пункт… Потом из-за этого пункта они сильно поссорились.
Сашка сидел, и слушал, и не сразу заметил, что руки у него трясутся. Он зажал их между коленями.
Курдин продолжал рассказывать, размеренно и спокойно, как будто про вчерашний матч или про какие-нибудь никому не нужные свойства сферы. Он даже не открывал свою папочку, говорил себе и говорил. Иногда цитировал по памяти отрывки из дневников.
«Ну когда же его наконец прервут, — зло подумал Сашка, — ведь должны же, должны!.. Мало ли что он сейчас, по сути, оправдывает моего деда. Не его, Курдина, это дело! Не его!