Шрифт:
— Оляна! — не своим голосом закричал Антон.
Но снова грянул гром и заглушил его голос. Опять стало темно. И Антон не увидел Оляны. А дуб, под которым они только что стояли, остался без ветвей и дымился, как большой догорающий костер. От срезанной кудрявой кроны его до самой земли была отколота добрая треть сердцевины. Черная, обуглившаяся, она торчала, как переломанная кость.
— Оляна! — крикнул Антон еще раз.
А когда молния сверкнула опять, он увидел Оляну уже вместе с ее отцом на дороге. Толстыми веревочными вожжами Конон Багно гнал свою дочку домой. А через день Оляна стояла в церкви под венцом с Харитоном Круком, у которого был и свой дом, и ковалок земли. И раскололась жизнь Антона Миссюры, как тот дуб под ударом грома. Вместе с невестой у него словно отняли и счастье, и разум, и смекалку… За что ни возьмется, нет ему удачи. Первое время он старался во что бы то ни стало разбогатеть. Все что-нибудь выдумывал: то бричку-самокатку, то плуг такой, чтоб пахал без коня, а то смастерил водяное колесо, такое, что сразу может приводить в движение просорушку, молотилку и веялку. Ни на одну из этих машин в Морочне не было спроса, и они не принесли Антону ничего, кроме разорения и насмешек. На селе стали считать его чудаком и неудачником. А когда он в кузне устроил электрический движок и осветил свое рабочее место, кто-то спалил его кузню. Разоренный в прах, Антон уехал в Америку, надеясь заработать много денег, купить самый лучший в Морочне хутор и если не переманить к себе Оляну, то хоть отомстить ее отцу, погнавшемуся за каким-то там ковалком земли Харитона Крука. Но из Америки Антон Миссюра вернулся несчастнее, чем был. Вместо долларов привез оттуда тропическую малярию да подобранную где-то на пароходе голубую бархатную шляпу с розовым бантом на боку. Он не знал, что это была дамская шляпа, и гордо щеголял в ней по праздникам. За это и прозвали его Американцем. Со временем это слово сократилось, обтерлось, как старая, долго ходившая по рукам монета, и получилось короткое прозвище: Маракан.
Возвратившись, Антон пошел батраком к Рындину. А потом управляющий впряг его и в работу с Крысоловом. Антон принял на свои плечи еще одну тяжесть: «Плечам тяжело, душе легче».
Из задумчивости Антона вывел шелест травы. Он глянул вперед: Оляна шла не по тропинке, пытаясь обойти его. Встретились глазами, и она смутилась, вернулась на тропу.
Молча пошли к селу. Она по тропе. Антон по высокой траве. Уже возле самого села Антон, глядя себе под ноги, тихо сказал то, о чем думал непрестанно:
— Выходила б замуж.
— Ох, Антон, не до того мне теперь. Будто не видишь, как бедую…
— От и говорю, что все вижу. Все я вижу, Оляна. И не можу больше терпеть твоего бедованья…
— А вдвоем, думаешь, будет легче? У меня ж еще и хлопец.
— Хлопцу я буду за родного батька. Соглашайся, Оляна, а то убегу в Советы.
— Что ты, бог с тобою!
— Я давно убежал бы, да не можу без тебя. А откажешь, решусь.
— Нет, Антон. Не уходи, то хоть редко, да вижу тебя…
— Оляна! То правда? Не забыла?..
— Ничего не забыла, Антоша. Ничего. — И залилась слезами.
Антон начал ее успокаивать:
— Может, еще что переменится. Говорят, скоро пан продаст имение, простит долги и уедет.
— Э-э, скорее Чертова дрягва высохнет, чем ясный пан простит нам долги!
Холодным осенним утром, как шипучая болотная гадюка, в Морочну вполз слух: учитель в Березе Картузской.
— Березняк… — вздыхая и огорченно покачивая головой, тихо говорили старики.
— Березняк… — набожно крестились бабы, словно вспоминали о покойнике.
— Березнячка… — будто о вдове, говорили о жене учителя, а на сына смотрели скорбно, как на сироту.
Страх этот был не случайным: мало кто возвращался из Березы Картузской. А те, кому удавалось пройти эту страшную школу пыток и насилия, выходили с чахоткой да увечьями и уже недолго были жильцами на этом свете. Только самые сильные духом вырывались из Березы еще более стойкими и непримиримыми.
Гриша услышал об этом, когда сваливал возле коровника сено, привезенное с подмерзшего болота. Но, зная, что учитель ни в чем не виноват, он не поверил. А вечером застал в своей хате Анну Вацлавовну. Ни матери, ни дедушки еще не было дома. И фельдшерица, видно, давно уже ждала их, сидя на лаве. Рядом с нею лежала гармошка учителя.
Гриша сразу же подумал, что Анна Вацлавовна попросит отнести гармонь в город и продать, потому что не на что жить. Но она сказала совсем другое:
— Я принесла гармонь. Александр Федорович велел подарить ее тебе… — Анна Вацлавовна, видно, хотела еще что-то добавить, но хлынули слезы, и, закутавшись черной шалью, она поспешно ушла.
Теперь, возвратившись с работы, Гриша сразу же забирался на печку, отогревался и учился играть на гармошке. Он сильно тосковал. Жаль было учителя, сидящего в Березе. Жаль было дедушку, который заметно сдавал под тяжестью батрацкой житухи. Жаль было мать, что нет ей светлого дня ни зимой, ни летом. До боли обидно, что Олеся послушала свою мать и перестала дружить с ним. Обо всем этом хотелось с кем-то поговорить, с кем-то поделиться. И Гриша стал поверять все свои беды гармошке. С нею делился всем, что наболело на душе. Он играл какие-то никогда и нигде не слышанные грустные мелодии. Глухие, тяжелые вздохи, сдержанные стоны и всхлипывания гармошки полнее всего передавали состояние его души, слишком рано испытавшей муки и горечь жизни.
Мать сначала не обращала внимания на пиликанье гармошки. А потом стала задумываться. И как-то вечером, лежа головой на вздыхающих мехах, Гриша заметил, что она плачет. Он перестал играть. Мать сразу же посмотрела на него.
— Ничего, сынок, играй. Играй. Только и твоего…
Тихий зимний вечер. Темно и пусто в большой неуютной хате шинкарки Ганночки Зозули. Хозяйка осматривает комнату и думает, что же сделать еще, чтобы сегодняшние вечорки прошли не хуже вчерашних. Да что ж? Кажись, все. Лучины хватит до самого утра. Пол девчата выскоблили добела. Скамеек маловато, но под печку хлопцы нанесли много неразрубленных поленьев: кому надо, сумеет пристроиться. Закрыв дверь в комнатенку, в которой квартирует пан Суета, Ганночка уперла руки в бока, критически осмотрела комнату и задумалась…