Шрифт:
— Ну, чудило, здравствуй! — разобрав наконец, что это не сон, сказал Карташихин.
Лукин помолчал.
— Катись-ка, брат, спать, — сказал он тихо, — а то совсем зашьешься. Я посижу.
И он взялся ухаживать за больным — спокойно, неторопливо и с той соразмерностью, которая была видна во всем, что он делал.
Прошло несколько дней, и Таканаев умер. Карташихин оставался с ним до последней минуты. Когда уже кончены были все заботы, он сел и стал следить за умирающим. Прочитав накануне в институтской библиотеке точное описание человеческой смерти, он искал все признаки ее, и искал с таким спокойствием, какое бывает только в двадцать лет. Он больше не думал о бессмысленности этой смерти отца семерых детей. Помутнение роговицы, последний проблеск сознания в последнем взгляде — вот что его занимало. Он слушал сердце до тех пор, пока оно не остановилось, и поймал, кажется, последнее движение его. Он проверил последовательность всех признаков смерти и собственными глазами убедился в том, что тело умирает не сразу, — глаза жили еще долго после того, как сердце остановилось.
Он не знал, как был похож на отца в эти минуты.
Но когда все было кончено и он встал, бледный и измученный, и увидел много маленьких детей, стоявших тихо и почему-то далеко от постели, спокойствие вдруг его оставило. Они смотрели на отца, он тоже посмотрел на него еще раз — и вдруг увидел совсем по-другому.
Он давно уже привык к виду мертвецов, и близость смерти не волновала его, как в первые дни занятий в анатомическом театре. Но те мертвецы, голые, пахнущие формалином, рядом с которыми разговаривали, курили и смеялись, — это было одно; а здесь — совсем другое. С невольным чувством ужаса и удивления смотрел он на большое тело с закинутой головой, с открытыми, по-разному закатившимися глазами. Он сказал что-то Лукину, какой-то вздор, только для того, чтобы убедиться, что и не думает плакать, и, неестественно поджав губы, вышел из комнаты.
Карташихин знал, что в институте уже второй год работает студенческий научный кружок и что этим кружком руководит Александр Николаевич Щепкин. Его познакомили однажды со студенткой, игравшей в этом кружке видную роль. Студентка была маленькая, круглая, самодовольная, быстро говорила, все знала, и она не понравилась Карташихину, а вместе с нею и весь этот научный кружок, которым она так гордилась.
Теперь, когда болезнь и смерть Таканаева вернули его к размышлениям, оставленным еще с последнего класса школы, он решил записаться в кружок, разыскал секретаря, но оказалось, что членами могут быть только студенты старших курсов.
— А где он живет? — спросил Карташихин.
— Кто?
— Щепкин.
Секретарь с сомнением посмотрел на него.
— Все равно не позволит, — сказал он и тут же сообщил адрес.
Фамилий на двери было с добрый десяток, а звонок только один, и Карташихин долго сомневался, сколько раз позвонить. Потом решил совсем не звонить, постучал — и сейчас же открыли.
В квартире шла уборка, женщина с подоткнутым подолом мыла заставленную вешалками и сундуками прихожую.
Карташихин спросил у нее, дома ли Щепкин, она, не отвечая, указала на маленькую внутреннюю дверь; оттуда слышались голоса.
Не успел Карташихин приблизиться, как дверь эта распахнулась, и вторая женщина, тоже с подоткнутым подолом, вышла, пятясь и с азартом размахивая мокрой тряпкой. А за нею Карташихин увидел маленького одутловатого старика со всклокоченными редкими волосами, бледного, с высокомерно-кислым лицом. Подняв голову и сморщившись, старик наступал на женщину.
— Не пущу, не пущу, вон!
— Николай Дмитриевич, да позвольте же хоть пыль вытереть!
— Вон!
Он увидел Карташихина и спросил живо:
— Вы ко мне?
— Я к Александру Николаевичу Щепкину.
— Его нет дома, — сказал старик и ушел к себе, крепко захлопнув дверь.
Женщина взволнованно плюнула ему вслед.
— Что мыш какой, прости господи… Александр Николаевич в клинике, — сказала она Карташихину, — посидите, сейчас придет.
Она ушла, а вслед за нею и та, что мыла прихожую, и Карташихин остался один в просторной столовой, обставленной мебелью красного дерева, очевидно старинной и дорогой, — об этом ему судить было трудно. Пол был только что натерт, все немного сдвинуто со своих мест, даже круглый обеденный стол стоял в стороне, не под люстрой.
Две тяжелые полки с медицинскими книгами одни только остались на месте, и Карташихин подошел и стал читать названия на корешках. Это продолжалось недолго, потому что старый Щепкин вдруг вошел и пробежался по комнате, искоса взглянув на Карташихина. Он был в сером халате, из-под которого виднелись серые же, отвислые брюки, в ночной рубашке и туфлях и все это было грязное, и даже сам он — во всяком случае, цвет его лица, был очень схож с цветом халата.
«А ведь верно — мыш», — подумал Карташихин.
Думая о своем, Щепкин остановился и уперся в него отвлеченным, настойчивым взглядом. Он смотрел так долго, что Карташихин сперва почувствовал неловкость, а потом обиделся и, криво усмехнувшись, принял равнодушно-вызывающий вид. Но старик едва ли заметил все это. Два или три раза оскалив зубы, что было даже страшновато, он ушел к себе.
Дверь в соседнюю комнату на этот раз осталась открытой; Карташихин невольно проводил его взглядом — и изумился… Комната была очень странная. В ней было много вещей, но все старое, грязное и не на месте. Картина, состоявшая из каких-то бумаг под стеклом, размещенных на черном картоне, как это бывает на витринах в граверных мастерских, висела криво, и рядом чей-то старинный портрет — тоже криво, с наклоном в обратную сторону. Письменный стол с одного края был завален книгами, а на другом на грязной белой скатерти стояла посуда, какие-то соусники. Заслоняя дневной свет, бумаги лежали на окнах и с таким отвлеченным видом, что было уже все равно, что написано на них, — это была просто бумага.