Шрифт:
Он видел ее теперь так ясно, что мог различить даже, что у нее надеты варежки, а не перчатки. Трость была мужская, ручка — желтый костяной шар. Чулки были серые, и платье, которое было видно, потому что шубка расстегнута и одна пола соскользнула, тоже серое, но другого оттенка и с такими пышными штуками, название которых он забыл, кажется — воланы.
Он стоял у окна бледный, насупившись. Прошло три месяца, он думал, что будет спокоен. С чувством удивления и досады он стоял у окна, чувствуя, что кровь стучит где-то высоко, в горле. Что ему за дело до того, какого цвета у этой женщины платье?
Он отошел, потом вернулся. Она сидела теперь, по-мужски опершись на высокую трость подбородком и следя за проходившими мимо студентами в белых халатах. Они шли, громко разговаривая и не обращая на нее никакого внимания. Такая пропасть была между ним и этими людьми, не обращавшими на нее никакого внимания, что он даже вздохнул с горестным недоумением.
Она снова подняла лицо, как будто почувствовала, что на нее смотрят. Взгляд был пристальный, нетерпеливый, с тем оттенком холодности и высокомерия, который он уже видел однажды.
Вдруг он решился. Накинув на плечи пальто, он выбежал в прихожую и как раз столкнулся с Александром Щепкиным в выходных дверях, — он не раз встречал его в институте. Еще можно было проскользнуть, но он потерялся, поклонился, и они остановились, глядя друг на друга, один — покраснев и отступив на шаг, другой — с живостью и любопытством.
— Вы ко мне?
— К вам, — с трудом сказал Карташихин.
— Прошу.
Взволнованный и мрачный, Карташихин прошел за ним и сел, не дожидаясь приглашения. Вид у него был сердито-напряженный, как всегда, когда он хотел скрыть, что взволнован.
Щепкин тоже сел, облокотился на стол, закинув далеко за спину тонкую мохнатую руку. Он был похож на обезьяну, но умную, грустную, с большими, широко расставленными глазами и глубокими надбровными дугами, что характерно, впрочем, не только для обезьян, но и для Дарвина и Толстого. Брился он, должно быть, два раза в день — и все равно выглядел заросшим: борода начиналась под самыми глазами. Но даже в этом было что-то уютное, доброе, и глаза над этой небритой синевой были смеющиеся, живые.
— Вы что, зачет сдавать?
— Нет, я…
— Ну чего там, смелее!
— Я хочу у вас в кружке заниматься, — запинаясь, сказал Карташихин.
— Это хорошо. А чем вы хотите заниматься?
— Меня интересует смерть.
Щепкин быстро поднял голову.
— Ох, это страшно интересно! — с живостью сказал он. — Меня тоже очень интересует. Предмет еще не тронутый, правда? И, наверно, много разных штук, которые никому в голову не приходят. Но с какой стороны? Смерть человека?
— Начиная с клетки, — сказал Карташихин.
Щепкин отрицательно замотал головой.
— Ну, вот это разные вещи…
— Я знаю, что это разные вещи, — мрачно перебил Карташихин. — Но я хочу изучить и то и другое. Смерть клетки — с биологической стороны, — а смерть человека — с физиологической.
— Ага! С физиологической и с биологической. — Щепкин добродушно выдвинул челюсть. — И еще с какой? С физико-химической?
— Очень может быть, — свирепо сказал Карташихин и добавил, покраснев: — Не вижу, что здесь смешного.
Щепкин совсем лег на стол. Студент был дикарь, ему это нравилось. Дикари и сердитые — он знал по опыту, что из этой породы иногда получается толк. Развязные — хуже, но иногда тоже выходит. Самодовольные — вот с кем нечего делать и говорить скучно!
— Ну да, вы-то не видите! Но это очень смешно. Очень, ужасно смешно, но все понятно. И вы хотите заниматься в кружке? Тоже понятно. А вот скажите: почему вам пришла в голову такая тема? Не думайте, что только вас — я всех спрашиваю.
— Я был свидетелем смерти одного человека и подумал, что он бы не умер, если бы можно было временно выключить сердце.
— Что? Ах, выключить? Временно?
Щепкин засмеялся.
— Не сердитесь, по это напомнило мне одну надгробную надпись: «Здесь покоится тело раба божьего Ильи Лукича Перевозчикова, прожившего семьдесят семь, лет шесть месяцев и четырнадцать дней без перерыва». Своими глазами видел, честное слово!
— Вы меня не поняли. Не просто выключить, а заменить.