Шрифт:
Легко было догадаться, что из этой комнаты не выходили по неделям. Одна из теорий старого Щепкина (у него было много теорий) заключалась в том, что несчастья происходят именно оттого, что человек выходит на улицу. На улице все может случиться. Можно попасть под движущийся транспорт и получить ранения, даже смерть. Можно встретиться со знакомым и сказать не то, что следует, — опасно, все подлецы. Можно простудиться, могут обокрасть. «А революция отчего произошла? — спрашивал он. — Оттого, что человек вышел на улицу».
И он сидел среди всего этого наворота вещей, посуды, бумаги и книг на высоком стуле, за высокой конторкой…
Вернувшись, он сейчас же взобрался на этот стул и надел очки, очень его переменившие. Он стал похож на «приказную строку» — сравнение, которое не пришло в голову Карташихину только потому, что о царских чиновниках он не имел никакого понятия.
Упершись в конторку носом, старик с язвительным выражением перелистывал книгу, и халат до самого пола свисал по бокам высокого табурета.
Карташихин долго смотрел на него. Какой старомодный! Впрочем, это была довольно злобная старомодность. Видно было, что Щепкин нарочно сидит на этом высоком табурете, сохранившемся от гоголевских времен, нарочно лижет палец, прежде чем перевернуть страницу, — именно сидит и лижет наперекор всему.
И Карташихин почувствовал это, когда, вдруг перестав читать, старик поднял на него глаза. Лицо его приняло надменное выражение. Проворно соскочив с табурета, он сердито захлопнул дверь. И вот явление, напоминавшее старинную гравюру, исчезло.
…Карташихин ждал, однако, уже довольно долго, а Александр Николаевич все не приходил. Наконец послышались шаги. Карташихин тихонько положил книгу и обернулся.
В дверь постучали, он сказал «войдите», и — в желтом кожаном пальто, в мягкой шляпе, с портфелем под локтем — в комнату вошел Неворожин.
— Николай Дмитриевич дома? — спросил он.
Старый Щепкин выбежал, прежде чем Карташихин успел ответить.
Приди к старику кто-нибудь другой, Карташихин, быть может, не стал бы прислушиваться к этому разговору. Но Неворожин не был для него безразличен — и не только потому, что он видел его в тот вечер с Варварой Николаевной. Неприязнь, которую он чувствовал к нему, была не случайной — так ему казалось; Неворожин даже приснился ему однажды, и во сне он был с ним в каких-то сложных, враждебных отношениях.
— Принесли?
— Принес, Николай Дмитриевич, — сказал Неворожин.
— Пушкина?
— Почти.
— Почти Пушкина? — презрительно спросил Щепкин. — Вы смеетесь?
— Ничуть.
Шелест бумаги послышался, и голоса умолкли.
— Это Пущин. И даром не нужно!.. Сколько?
Карташихин не расслышал ответа, хотя прислушивался с особенным вниманием, потому что самый вопрос показался ему странным.
— Дорого, берите назад!
И через минуту:
— Куда же вы, давайте сюда, садитесь!
Они замолчали, потом заговорили снова — Неворожин все так же отчетливо, а старик взрывами и невнятно, так что слышны были в каждой фразе только первые слова.
— Уверен ли я? — вдруг спросил он. — Я эти бумаги некогда в руках держал.
— Но, может быть, владелец умер?
— Жив, — отрывисто сказал Щепкин.
Они снова замолчали и как будто делали что-то в тишине — бумага шелестела.
— И если вы полагаете, — сказал Щепкин, — что и впредь к вам… в антиквариат будут приносить рукописи из этого собрания, у меня небольшая просьба. Я, видите ли, книгу пишу: «Пушкин и декабристы». В частности, занимает меня Кишиневский дневник. Одна страница в этом собрании есть, я наверное знаю. Там разговор записан — Пушкина с Охотниковым, декабристом. Они в Каменке встретились в двадцать первом году и говорили. Вот за эту страницу…
В коридоре послышались шаги, и Карташихин обернулся к двери. Нет, мимо! Гм, Охотников? Помнится, Трубачевский что-то рассказывал об Охотникове. Нехорошо, что они почти перестали встречаться. И виноват в этом он, Карташихин.
Он подошел к окну. Оно выходило в сквер, который недавно был разбит здесь на месте полуразвалившейся церкви. Сквер был еще не обнесен забором, но дорожки проложены, скамейки поставлены, здесь и там посажены кусты акации и боярышника. Весна была еще ранняя, кусты стояли голые, но уже распушившиеся, нахохлившиеся и черные, как черна была сырая, едва освободившаяся из-под снега земля.
Какая-то женщина сидела в сквере и задумчиво чертила тросточкой по дорожке. Она была одета еще по-зимнему, в зеленой шубке, рукава отделаны мехом, и в зимней шляпе, похожей на шлемы пилотов, тогда такие только что начинали носить. Она сидела, положив ногу на ногу, и шубка была короткая, едва закрывавшая колени. Где он видел эти висячие смешные рукава? Он не успел еще догадаться, как она нетерпеливым движением подняла вверх розовое лицо, и он узнал Варвару Николаевну.