Шрифт:
— Красивый, — сказала Машенька шепотом.
— Его из Гамбурга привезли. Гамбургского производства.
Она посмотрела недоверчиво и огорчилась.
— Ну да?
— Честное слово.
Большие, до самого потолка, картины были прислонены к стенам в четырех углах храма. Фантастические духи добра и зла были изображены на них, одинаково сердитые, в странных халатах, напоминавших кафтаны древнерусских бояр. Один был весь в бородавках, очень смешной, летевший, как на пожар, в своих расписных ботинках. Он был очень похож на кого-то, а на кого — Машенька не могла припомнить. Потом припомнила: на одного профессора, математика, папиного приятеля, который умел вырезать из дерева разных смешных чертей и лесных кикимор.
— У меня есть одна такая штука: с хвостом, нос длинный, глаза торчат. Я вам покажу как-нибудь, очень забавный.
Трубачевский стоял за ее спиной; полутемно было в буддийском храме и пусто, а он только смотрел на ее прямую прелестную шею, на тонкий обод воротничка и молчал.
— Машенька, — вдруг взволнованно пробормотал он и поцеловал ее в щеку…
Они целовались до тех пор, пока монах в красной рясе не появился на пороге храма, неподвижный, с монгольским лицом, как будто вырезанный на фоне зелени, солнца и голубого неба.
Накануне он был приглашен к Варваре Николаевне, но день был такой хороший, так полон Машенькой и этой прогулкой, и он вернулся домой с таким чувством радости и чистоты, что вдруг решил не идти.
Через час он уже одевался.
…Громкий разговор был слышен в прихожей, радио или патефон. Видимо, гостей было много. Варвара Николаевна вышла из столовой, высокая, статная, в шелковом платье, с заколотыми на груди кремовыми кружевами.
— Пойдемте, я вас познакомлю. — И она по-мужски предложила руку. Во-первых, с хозяйкой этого дома, — сказала она, подводя его к полной добродушной женщине и очках, которые не шли к ее открытому и слишком короткому платью. — Мариша, это Трубачевский… А во-вторых, с моими друзьями.
И Варвара Николаевна повела его дальше.
Лампы стояли под низкими цветными абажурами, и круги света, желтые и голубые, лежали на ковре. Патефон играл, и над ним торчала чья-то борода, освещенная снизу. Полосатый клоун сидел на японском экране, перед камином, в комнате было много игрушек — русские бабы, мартышки и тот самый плюшевый мишка, про которого Варвара Николаевна сказала, что «умница и все понимает».
— Садитесь, — сказала она Трубачевскому, — и смотрите на этих людей. Они все известные и интересные, и вам очень полезно смотреть на них и слушать.
Он послушно сел и стал смотреть и слушать.
Очень странно, но эти люди были похожи друг на друга: на всех лицах — отпечаток зрелости, у всех взгляд — осторожный и равнодушный. Даже одеты они были одинаково: мужчины в коротких, модных тогда, пиджаках и в широких брюках, женщины в платьях, похожих на туники, — французская мода времен Директории, — только без рукавов и короче.
На одном лице он остановился: черты были сухие, взгляд — небрежный и умный. Варвара Николаевна познакомила их — Шиляев. Пока не позвали к столу, он слушал музыку и молчал.
И еще на одном — с толстыми губами. Это был кинорежиссер Блажин.
Неворожин явился, когда уже приглашали к столу.
— Сегодня мы с Димой о вас говорили, — серьезно и с уважением сказал он Трубачевскому, ни с кем не здороваясь и прямо подходя к нему. — И решили, что вы — молодец. Это замечательно, то, что вы сделали, и очень остроумно.
И он кратко, но очень точно рассказал Шиляеву, Блажину и всем, кто был поблизости, о шифрованной рукописи и о том, что сделал Трубачевский.
— Что же, это статья будет? Или книга?
— Книга, — покраснев, сказал Трубачевский. — Двадцать пять печатных листов, — добавил он небрежно.
Мариша давно звала к столу, и все понемногу перешли в столовую, они одни еще оставались в этой комнате, где сизый дым висел в воздухе, растягиваясь и медленно выползая в открытые окна.
Варвара Николаевна посадила его рядом и все подкладывала и подкладывала на его тарелку.
— Вы молодой, и у вас должен быть аппетит. А я старая тетя и пью водку.
И в самом деле она много пила, рюмку за рюмкой.
Ужин был такой, что Трубачевский ошалел, — половины тех блюд, что перед ним стояли, он до сих пор и в глаза не видел. Рыба его поразила. Рыба с дикой мордой, украшенная нежной зеленью, лежала посредине стола. До нее никто не дотронулся; под утро кто-то всунул ей в зубы окурок. Но Трубачевского она почему-то стесняла.
Стараясь держаться спокойно и свободно, он навалил на свою тарелку целую гору корнишонов и ел их весь вечер. Он опрокинул рюмку с ликером и так глупо шутил по этому поводу, что потом не мог вспоминать, не краснея. Он напился очень быстро — и тоже не потому, что ему хотелось, а от застенчивости, которую старался преодолеть.